– Ну, в общем, все, правда, перед уходом попросил разбить флакон, но оказалось, это не так просто, – здесь в ее голосе появилась хоть малая доля иронии.
Слушая бред, рассказанный на полном серьезе, мне стало не по себе. Я просто потерял дар речи. Надо ждать появления «сменщика», думал я с грустью. Случившаяся метаморфоза была грандиозна, осталось только предчувствие конца. Возникла легкая тошнота, знакомое состояние, когда «сосет под ложечкой», еще один симптом ожидания конца отношений. Пытаешься не думать об этом, занять себя чем-то, но бесполезно. «Чего ты ждешь? – спрашивал я себя. – Заключительного приговора. И чем быстрее он будет озвучен, тем лучше».
Начало конца я чувствовал в ее прикосновениях к моему телу, во взгляде чуть в сторону, в интонации голоса, наконец, даже в манере одеваться. Она вдруг стала молодежной: кеды, спортивные шаровары. Стиль молодящейся женщины.
Мне не раз приходилось встречать и старцев с висящими животами, в кедах или в длинных шортах, рядом с молодыми девицами. Это почти бесконтрольная мимикрия. Им хочется выглядеть как matching couples, то есть создать впечатление, что они подходят друг другу.
Когда я думаю о том, что называется близостью, духовной и физической, то прихожу к заключению, что они не всегда бывают вместе. Чаще мы сталкиваемся с наличием только одной. Вторая по каким-то причинам слабее или отсутствует полностью. Как измерить коэффициент близости с человеком, с которым проживаешь годы? Количеством телефонных звонков, встреч, писем, написанных друг другу, признаний в постели? Испытывать близость возможно и в тайне, не озвучивая ее, боясь или просто стесняясь пафоса признаний. Гораздо легче это делать в письменной форме.
Пытаюсь вспомнить, кому я писал письма, когда еще был жив, и от кого получал их. Оказалось, не трудно. Из эмиграции я писал только моему близкому другу Юрке Ващенко. Здесь, уже умирая, только ей. Но это не было перепиской. Писем в ответ я не получал. Видимо, у двух моих корреспондентов не было сильной потребности в исповеди или они проживали свою близость со мной по-другому, молча. Думая о двух моих корреспондентах, я понимаю, что первому я писал, так как мы не виделись годами. Второму – по причине невозможности устного диалога, который заканчивался на обмене первыми фразами, быстро переходящими в обоюдные упреки, повышенный голос, своего рода базар.
Поэтому близость вряд ли измеряется желанием писать друг другу письма. Да и письмо, как форма, практически умерло. Тогда чем? Количеством молчаливых монологов, сказанных про себя бессонными ночами?
Это похоже на игру в шахматы с самим собой, когда ты делаешь свой ход и в ответ – ход за своего партнера. Ты мысленно представляешь его ответы, аргументы. Это довольно изнурительная, а порой бессмысленная игра, так как часто ты заранее знаешь все его ходы. И ваши силы неравны по причине слабой подготовки партнера, или он просто отказывается соблюдать правила. Он слишком эмоционален, и нередко партия заканчивается смахиванием фигур с шахматной доски.
* * *
Мой Париж я бы еще назвал альдовским.
На протяжении десяти лет я регулярно, раза три или четыре в неделю, ходил к Альдо в офортное ателье на улицу Гринель.
Однажды у меня в мастерской на улице Бозар зазвонил телефон. Я снял трубку. На другом конце услышал приятный мужской голос:
– Меня зовут Альдо Кроммелинк.
Он произнес свое имя с какой-то неуловимой интонацией уверенности, что я наверняка должен был знать это имя. Я, к своему стыду, слышал его впервые, но решил сделать вид, что, конечно, оно мне знакомо. Не сделав даже короткой паузы, он спросил:
– Вы когда-нибудь занимались офортом? Да, давно, еще в Москве? Вам знакома техника акватинты?
Я честно сказал, что мне знаком только мягкий лак и травленый штрих.
– А почему вы спрашиваете меня об этом?
Альдо сделал короткую паузу.
– Видите ли, я был вчера на выставке в Гран Пале и там видел вашу живопись. Я бы хотел предложить вам работать со мной. Ну, а что касается акватинты и других офортных премудростей, я вас научу. И если вы согласны, то запишите мой адрес: сто семьдесят два, улица Гринель. Начинать можем со следующей недели. Ну, скажем, вторник вам подойдет, в десять?
Я поблагодарил Альдо и повесил трубку.
Работать не хотелось. Хотелось ленивого пьяного дня, и я решил пойти в «La Palette». По дороге я зашел в галерею спросить у Клода, кто же этот Альдо? Клод знал в Париже всех, а если не знал лично, то, так или иначе, был в курсе.
На мой вопрос он удивленно и с недоумением посмотрел на меня, словно желал взглядом выразить укор и сожаление по поводу моей неосведомленности.
– Это роллс-ройс офортной печати. Он еще юношей печатал для Пикассо. Их два брата – Альдо и Пьеро. А что он хочет от тебя? – спросил Клод с хитрой улыбкой.
Я пересказал содержание разговора. По лицу Клода я заметил, что он был не в восторге. Он довольно ревниво относился ко всем моим экспериментам, не относящимся к живописи, и всегда с легким недовольством смотрел на мои увлечения то фотографией, то скульптурой. Ему хотелось полного контроля над тем, что производит его художник, и появление новых людей, издателей, вызывало в нем объяснимое беспокойство.
– Ну и что ты решил? – спросил он индифферентно.
– Я встречаюсь с ним во вторник и тогда смогу тебе дать ответ. А пока не беспокойся.
Я обещаю, что без тебя не буду принимать никаких решений.
– C’est bien, c’est bien. C’est très intelligent, очень хорошо, очень разумно, – произнес Клод, успокоившись.
Попрощавшись с Клодом, я поплелся в «La Palette». Там, как обычно в полдень, собирались на ланч обитатели нашего района: маршаны, мастеровые, туристы, хотя незнакомое лицо можно было увидеть довольно редко.
Еще издали я заметил Жерара. Он стоял среди столиков, размахивая в воздухе своей самокруткой, запах которой наполнял улицу Сены.
Подойдя ближе, я увидел Боба Валуа, он занимал со своими друзьями несколько столов. Они играли в карты. Почти все столы были заняты. Я нашел место у бара, заказал пива и тарелку ветчины.
Звонок и предложение Альдо каким-то образом рождало во мне ощущение надежды на новую жизнь. Я настолько устал от рутины этого местечкового междусобойчика, уже надоевшей мне мышиной возни вокруг галерей, изготовления картин, вернисажей, похожих один на другой. Это стало напоминать скучнейшую семейную жизнь.
Альдо – это что-то другое, более важное, не принадлежащее к опостылевшему кругу торговцев картинами. Альдо – мастер. И я, который всегда испытывал почти религиозное уважение к мастерству ремесленника, смогу чему-то научиться. И не просто у какого-то там Пупкина. Нет, я буду учиться у настоящего мастера, который постиг все секреты офортного мастерства. Моя эйфория не покидала меня еще довольно долго. Я заказал виски, еще пива, попросил Жерара скрутить мне джойнт, самокрутку с марихуаной. И продолжал сидеть в гордом одиночестве, пуская кольца и разглядывая с чувством собственного превосходства толпу галерейщиков, которые еще вчера были частью моей жизни. Конечно, я понимал, что это теперь и моя жизнь, но, тем не менее, я имел возможность изменить ее.