Я вспомнил, как когда-то мы шли с Митей по дорожкам Покровско-Стрешневского парка.
Снежная крупа припорошила черные ветви лип. Он поддел ногой пустую консервную банку, и она покатилась, гремя и переваливаясь своими смятыми боками.
– Я благодарен, что ты меня навещаешь, – сказал Митя тихо. – Когда тебя долго нет, я начинаю беспокоиться, думать, что там, далеко в городе, где меня нет, происходит какая-то реальная жизнь. Но когда я вижу и слушаю тебя, я успокаиваюсь, понимая, что там ничего не происходит. Все то же самое. Я ничего не пропустил и получаю удовольствие от созерцания своей собственной инерции. Ты где-то бегаешь, а я сижу в кресле-качалке, тихо качаюсь туда-сюда, хожу в магазин за продуктами, играю в шахматы с ветеранами этой тихой, как болото, жизни.
– Ты хочешь, чтобы я расплакался? Лучше расскажи, что ты наваял, – произнес я, пытаясь прервать его монолог.
– Глупый вопрос! Вчера, например, я сделал две очень неплохих акварели для своей серии «Великие мыслители»: Пушкин, ссущий на Гоголя, и портрет Сталина, татуированный портретами Ленина. Ты смеешься? Но мне нужно отдохнуть от евреев. Иначе мне скоро перестанут давать работу в издательстве. Буров сказал: «Дмитрий Борисович, все ваши советские люди выглядят евреями». Что, разве нет никаких других национальностей в Советском Союзе?
– С ним нельзя не согласиться.
– В мире есть люди, чьи бутерброды всегда падают маслом вниз, – сказал задумчиво Митя. Почти уверен, что я один из таких людей. Как только я начинаю делать что-то, это заканчивается глупо и постыдно. Сейчас, когда мне уже больше сорока, я, наконец, начинаю понимать смысл происходящего. Жизнь проста и не требует усилий. Если чего-то невозможно избежать, лучше расслабиться и получать от этого удовольствие.
Митя все еще говорил что-то, сосредоточенно посасывая кусок сахара, но я уже не слушал его. Я рассматривал пуговицы его женского свитера.
– Как ты можешь носить это?
– А что, тебе не нравится?
Митины белоснежные рисунки с готической архитектоникой и неясные рукописные эссе, покрытые кляксами и вставками, имели эстетику, схожую с пушкинскими рукописями, украшенными профилями. Витиеватые заглавные буквы, бегущие по белому полю страницы, создавали тонкие связи между несвязанными идеями, исчезающими и вновь возникающими в белой пустоте. Его мир был населен трогательными характерами из потусторонней жизни. Еврейские лица, сгорбленные библейские старцы, двигающиеся сквозь пустоту, держащиеся за буквы и слова, болтающиеся в безвременье и вне связи с реальностью. Как сон, который невозможно вспомнить утром.
Он обращался со мной, как учитель с нерадивым, но любимым учеником. «Дитин, ты должен понять простую истину, о которой говорит Монтень: гениальные работы не должны нравиться никому. Если хотя бы несколько зрителей писают от них кипятком, ты можешь быть уверен, что работа посредственная. Если же работа нравится тебе и больше никому, то есть надежда. А если тебе и самому не нравится, значит, в ней что-то есть».
Я любил вслушиваться в Митины ленивые интонации, хриплый голос, цитаты из Монтеня. Я знал, что он читал не только Монтеня, но, когда я пытался всучить ему что-то еще, он говорил: «Перестань пудрить мне мозги». Он вернул Жионо, полистав его: «Это слишком ярко для меня, и там слишком много названий. Я никогда с этим не справлюсь».
Когда он заставал у меня гостей, редко присоединялся к разговору. Сидел молча, с выражением безразличия.
– Думаешь, он еврей? – спросил он меня о молодом человеке, что сидел напротив него и энергично жестикулировал.
– Я ничего не думаю. Спроси его.
– Молодой человек, назовите мне имена двух ваших любимых поэтов? – повернулся Митя к тому, кем интересовался.
– Рождественский и Вознесенский, – ответил гость серьезно, как школьник на экзамене.
– Нет, он не еврей! – сообщил мне Митя на ухо.
– Может, он и не еврей, но ты мудак, – устало произнес я. – Что за идиотский тест. Он ни о чем не говорит.
– Хорошо, ну, а ты бы кого назвал? – с нескрываемым любопытством спросил он меня.
– Я бы, не задумываясь, послал тебя.
– Вот видишь, большая разница, – с улыбкой резюмировал Митя.
Понятие «еврей» значило для него больше, чем просто национальность. Оно означало наличие грустной, нежной иронии и особого способа мышления.
* * *
В памяти всплыли слова Мити: «Тебе надо все вспомнить. Это твой единственный шанс умереть. Ну, или хотя бы прикинуться мертвым». Я сидел на скамейке в большом пустом коридоре, похожем на больничный, и думал о Митиных словах.
Если отнестись к ним серьезно, то придется согласиться с его моделью устройства незнакомого мира, в котором мне теперь придется существовать. Впрочем, размышляя о памяти, я постепенно пришел к заключению, что она, память, живет по своим, не зависящим от нас законам. Она, как живой организм, существует внутри нас, беря на себя право самой выбирать и складывать фрагменты, а иногда просто осколки прошлого.
Наверное, это чем-то напоминает археологические раскопки, когда ученый, не имея перед собой плана, начинает снимать землю – слой за слоем. И в этой пыли мы находим иногда предметы, иногда лица людей, которых когда-то встречали, порой даже пейзажи. Наиболее интересные находки лежат в самых глубоких слоях, которые условно можно назвать детством, а то, что происходило совсем недавно, память почему-то игнорирует. Отчего это происходит, понять трудно. Может быть, недавние события еще не успели покрыться слоем пыли и исчезнуть из памяти. А если это так, то сам процесс вспоминания кажется нелепым.
К тому же со временем коэффициент удивления и восприимчивости значительно падает, снижается и коэффициент любопытства к происходящему, к людям. С возрастом почти все кажется уже давно виденным и забытым. Дежавю, как говорят французы, вкладывая в это выражение горький привкус разочарования.
Копаясь в прошлом, я пытался добраться до момента моего исчезновения: кажется, я с кем-то беседовал о своей смерти, вспомнил о друге Жераре и его брате враче, который специализировался на кожных заболеваниях и сидел на эфедрине. Это в свою очередь напомнило о моем опыте с этим необыкновенным лекарством, благодаря которому я провел около двух месяцев в непрекращающейся эйфории. В то время идея «косьбы» от армии захватила умы многочисленной армии дезертиров. Для одних проблемой был призывной возраст, другие, не имея в вузе военной кафедры, также попадали в категорию призывников. Среди них оказался и я. Способы «косьбы» обсуждались постоянно.
Самыми популярными в простонародье считались язва желудка и недержание мочи. При симуляции язвы (как рассказывали очевидцы) требовалось почти каждый день глотать резиновый шланг. Симуляция недержания мочи требовала от призывника еженощного обоссывания. Третий способ – симуляция повышенного давления – мне нравился больше других.
С этим диагнозом в армию тоже не брали, а добивались его с помощью ежедневного приема таблеток эфедрина. Правда, среди моих сокурсников, таких, кто как бы прошел это испытание, не нашлось. Было похоже, что, решившись на подобное, я стану первопроходцем, своего рода пионером в «косьбе» этим способом.