В буфете было немноголюдно. За стойкой – женщина лет сорока, в фартуке и с прической, которую в свое время называли «вшивым домиком». Губы ее были ярко накрашены. Бросив взгляд в мою сторону и отвернувшись к зеркальцу, которое висело на стене, она стала их подкрашивать. Рядом у стойки развалившись сидел мужик в зимней шапке, в телогрейке и тяжелых кирзовых сапогах. В зубах его торчала, будто приклеенная к губе, сигарета. Он с нескрываемым интересом уставился на меня.
Буфет представлял собой небольшую комнату, неряшливо обклеенную сморщенными обоями. Стена за стойкой бара, облепленная вырезками из журналов и газет с портретами мужчин и женщин, напоминала иконостас. На полке стояли ряды бутылок перцовки. Из черной тарелки радио, висевшей на гвозде, доносилось чье-то хриплое пение. Разобрать половую принадлежность солиста было невозможно.
Я выбрал столик подальше от стойки бара. Подкрасив губы, буфетчица спросила:
– Что будете?
Мужик в зимней шапке посмотрел в мою сторону с любопытством.
– А что у вас есть? – спросил я.
Бросив взгляд на полку, буфетчица перечислила:
– Перцовка и пирожки с повидлом, винегрет… Могу разогреть котлеты…
Я попросил стакан перцовки и винегрет.
– В разлив мы не продаем… – улыбаясь, с интригой в голосе протянула буфетчица.
– Ну, давай бутылку, – понимающе отозвался я.
Мужик в зимней шапке явно оживился, на его лице появилась улыбка, он даже несколько раз попытался подмигнуть мне. Встретившись со мной глазами, он помахал рукой, изображая что-то вроде доброжелательного приветствия. Выждав какое-то время и решив про себя, что первое знакомство уже состоялось, он полюбопытствовал:
– Откуда будем? – И, обращаясь к буфетчице, по-хозяйски скомандовал: – Клав! Ну, чо ты телишься? Обслужи гостя, чо ты резину тянешь?
Клавдия, пересекая в туфлях на высоком каблуке пространство буфета, уже несла в одной руке бутылку со стаканом на горлышке, а в другой тарелку с винегретом.
– А ты помалкивай, Федор, ишь, начальник нашелся. Ты бы лучше ширинку застегнул…
А вам хлебушка или пирожков? – уже обращаясь ко мне, спросила она.
Федор застегнул пуговицы на ширинке и снова повернулся в мою сторону:
– Откуда будем-то? – И не скрывая своего навязчивого любопытства, подошел к моему столу, качаясь: – Шофер первого класса Федор Алексеевич Махеев… – Он протянул руку и присел боком на табурет напротив меня.
Я молча ответил на его рукопожатие.
– Не угостишь? – глядя на бутылку, спросил он, улыбаясь.
Я кивнул.
– Ну ты… враг народа, тащи стакан, – обращаясь к Клавдии, скомандовал Федор Алексеевич и добавил уже мягче: – Вишь, Клав, как оно бывает-то, гора с горой не сходятся, а человек с человеком…
Клава принесла стакан и со стуком поставила на стол.
– Человек с человеком… Ты, Федор, каждый божий день с человеками сходишься, а потом ищи тебя по канавам. Стыда в тебе нет, Федор!
– Клав, сука, ну что ты такое городишь, и не стыдно тебе порочить честь бывшего воина Красной армии?..
– Во́ина… Да ты пилотки-то, небось, не видел настоящей, окромя как у баб между ног…
Я разлил перцовку по стаканам.
– Будем, – коротко, по-деловому, бросил Федор и вылил в себя содержимое стакана, запрокинув голову. – Хорошо пошла… – выдохнул он и, откусив от пирожка с повидлом, стал хлопать себя по карманам в поисках спичек. Найдя коробок, Федор раскурил свою погасшую сигарету. – Надолго? – не оставляя надежды все-таки завязать разговор, опять начал он.
– Нет, завтра уезжаю, – медленно цедя перцовку из стакана, объяснил я.
– Куда, если, так сказать, не секрет? – продолжал Федор светскую беседу.
– В Москву…
– А-а-а… – протянул он, глядя на бутылку. – А в наши края какими судьбами, так сказать, по долгу службы или?..
Мне совсем не хотелось отвечать ему. Пьянея, я с каким-то ленивым удовольствием осознавал, что это моя последняя ночь…
* * *
Я испытывал какую-то патологическую, непонятную мне самому лень, работая в Заочном народном университете искусств имени Крупской. Через год от этого странного учебного заведения меня отправили читать лекции в городок, которого даже не было на географической карте. Я толком не запомнил его названия.
Было неприятно вдыхать запах огромных конвертов, которые приходили каждый день со всех концов Советского Союза. Забрав их из почтовой ячейки, я ехал к своей машинистке, Берте Абрамовне, от которой несло «Красной Москвой» так, что мне приходилось просить ее открыть окно даже в зимнее время.
Она готовилась к моему приходу тщательнее, чем бы мне хотелось. Диктуя ей очередное письмо-консультацию, я видел, как у нее потел лоб. Берта без конца бегала в туалет. Я пересаживался поближе к открытому окну и слушал звук спускаемой воды.
– Вы находите меня интересной? – однажды, покраснев, спросила она. – Или вы согласны с моей мамой? Вы знаете, мама считает, что я на любителя… – Берта перестала печатать и с надеждой взглянула на меня…
Я не знал, что ей сказать, вскрыл очередной конверт и начал диктовать:
– Уважаемый Виктор Сергеевич, посмотрел ваши работы…
Берта пару секунд помолчала, а потом с легким кокетством произнесла:
– Дитин, вы мне не ответили.
Я упрямо продолжал диктовать, отмечая ошибки Виктора Сергеевича в рисунке углем, рассказывая что-то о необходимости линий построения, но стука клавиш не было слышно…
– Почему вы не печатаете? – спросил я.
– Мне плохо, – сказала она. – Я могу вас попросить закрыть глаза?
– Зачем? – настороженно поинтересовался я.
– Я вас очень прошу…
Я закрыл глаза. Прошло около минуты, слышались какие-то странные звуки, затем щелчок выключателя, и наступила тишина…
– Можете открыть! – услышал я полный драматизма шепот Берты.
Я открыл глаза. В комнате было темно, она стояла рядом со столом, на котором находилась ее пишущая машинка. На полу у ног Берты валялось платье, руками она прикрывала обнаженную грудь…
– Возьмите меня, Дитин, я не могу больше…
После этого я уже не возвращался ни к Берте, ни к конвертам. Виктор Сергеевич и остальные, безнадежно ожидающие советов, так и не получили консультацию педагога. Ученики мои были из разных слоев общества: одинокие скучающие домохозяйки, школьники, ушедшие в отставку военнослужащие, даже отбывающие срок. И все они так и не узнали, как выглядит их педагог. Возможно, я казался им умудренным опытом маститым художником, даже академиком. Им и в голову не приходило, что я был всего-навсего двадцатитрехлетним потерянным фантазером, мечтающим стать когда-нибудь художником.