– Без политграмоты! Завтра всех на бюро!
Савватеев встал, вплотную приблизился к Воронихину, внимательно посмотрел на него и сморщился, как от боли:
– Стыдно, Александр Григорьевич, стыдно…
Воронихин остался один. Долго и тупо глядел на свой стол, на листок, где были расписаны многие сегодняшние дела. Несколько раз в дверь просовывалась аккуратная белокурая головка секретарши, но он даже не отзывался на голос. Медленно протянул руку, набрал номер:
– Козырин, зайди ко мне.
Тот появился быстро. Как всегда, подтянутый, со строгим, непроницаемым лицом, на котором ничего не отражалось. Воронихин заметил его спокойствие, позавидовал и поморщился, вспоминая, как он только что сорвался.
– Читал?
– А как же.
– Ну и что скажешь?
– Через край ребята хватили. Во-первых, о золоте. Никакой объяснительной в природе не существует. Ни у Агарина, ни у кого. Отказывается и продавщица.
– Это точно?
– Совершенно точно.
– Смотри. А все-таки слишком далеко ты, брат, залез. Я тебя предупреждал.
– Что вы, Александр Григорьевич, хотите от меня отказаться? Так надо понимать?
– Опять торговаться начинаешь?
– Зачем торговаться? Кое-что вспомнить не мешает. Я ведь могу кое-что вспомнить…
Воронихин хорошо знал, что может вспомнить сидящий перед ним человек, которого он уже не раз спасал, когда, казалось, не было никакой надежды. И придется спасать снова.
– Слушай меня внимательно. В последний раз. Больше палец о палец не ударю. Всякому терпению приходит конец. В последний раз.
Козырин криво улыбнулся, встал и так, с кривой улыбкой под аккуратно подстриженными усами, ушел.
30
Воронихин защищал не только Козырина, он защищал и самого себя. Теперь особенно ясно сознавал, как спутали их одни и те же нити.
Бюро было назначено на пятницу, с утра. А вечером в четверг Воронихин допоздна засиделся в своем кабинете и вышел на улицу, когда Крутоярово уже окутывали теплые летние сумерки; направился не домой, а вдоль по центральной улице, совершенно без цели, просто так.
Трехэтажные дома по обеим сторонам улицы смотрели на него ярко-желтыми окнами. За каждым окном была своя жизнь, и за каждым окном люди должны были добрым словом вспоминать его, Воронихина, потому что в каждый такой дом он вкладывал свою душу, как и во все, что строилось, возводилось и появлялось доброго в районе. Да что дома! Вот здесь, на этом месте, где он сейчас идет, напротив сверкающего стеклянными стенами Дома культуры, был большой пустырь, заросший крапивой и напоминавший свалку…
Сколько сделано! Воронихин мысленно оглядывался в прошлое и поражался – неужели все при нем и неужели все через его кровь и нервы? «Да, – с гордостью отвечал самому себе, – при мне, через мою кровь и нервы».
И если было что-то сделано не по правилам, продолжал он размышлять дальше, то сделано только для пользы дела. Поэтому свой законный, горбом заработанный авторитет за здорово живешь он никому не отдаст…
Чем дальше уходил Воронихин по ярко освещенной асфальтированной улице, машинально отвечая на «добрый вечер» встречным крутояровцам, тем быстрей отбрасывал сомнения, которые одолевали его в последнее время, тем крепче настраивался на жесткость. Перебарывал самого себя и выносил единственное решение – властной рукой надо поставить всех на место.
Если бы Воронихин случайно свернул с центральной улицы и, немного пройдя по тихому переулку, оказался перед зданием больницы, он бы несказанно удивился, увидев на стареньком диване, врытом ножками в землю, Рубанова и Савватеева.
Беседа их явно затянулась. Уже несколько раз выходила на крыльцо дежурная сестра, многозначительно смотрела, но Пал Палыч всякий раз отмахивался от нее рукой и говорил:
– Анечка, да бессонница у меня, будь она проклята! Какая разница – там шары в потолок пялить или здесь?!
Рубанов поднялся с дивана, стал извиняться, что и так долго задержал Савватеева, а тот все-таки больной. Пал Палыч усмехнулся, пошутил:
– Да какой там больной, так, придуряюсь.
– Ну что же, запишем вас в симулянты.
Они оба рассмеялись и расстались, по-дружески, крепко пожав руки. На улице уже темнело, загорались фонари, устанавливалась тишина и гул редко проезжающих машин слышался издалека, а потом долго не затихал, но вот и машин не стало, только шаги мягко отдавались на асфальте. С тяжелым сердцем уходил Рубанов, вспоминал длинный и обстоятельный разговор с Савватеевым и словно читал историю воронихинской судьбы. До сегодняшнего дня он еще верил, точнее – хотел уверить самого себя, что Воронихин просто пригляделся и не замечает некоторых вещей, ведь это немудрено при его больших обязанностях. Ведь бывает же, нападает на человека затмение… Но тут был иной случай. Никакого затмения у Воронихина не было, он все прекрасно видел и все прекрасно понимал.
Рубанов сознавал, какая на него ложится сейчас ответственность. И был готов взять ее на свои плечи.
Уже дома, когда Рубанов, маясь бессонницей, сидел один в пустой темной кухне и курил, осторожно чиркая спичками, чтобы не разбудить домашних, он подумал о том, что, может быть, вся его предыдущая жизнь была только подготовкой к решительному шагу, к осознанной необходимости взять на свои плечи тяжелый груз. Жизнь постоянно давала ему уроки и подвигала к этому моменту. Уроков было много, но один из них стоял в особом ряду и запомнился навсегда. Рубанов тогда работал первым секретарем райкома комсомола. Стоял конец сентября, и даже день недели он хорошо помнит – пятница. В районе заканчивали уборку, обком требовал все новых и новых справок, и райкомовцы трудились не покладая рук, передавали количество молодежных звеньев, списки отличившихся, намолоты… Без конца трещали телефоны, и машинистка печатала бумаги в поте лица. В разгар отчетной суеты позвонили из дальнего колхоза. Молодой срывающийся голос кричал в трубку, чтобы срочно приехали к ним. Тут такое творится… У Рубанова шла голова кругом, и он машинально обещал: да, да, обязательно, будем… Положив трубку, еще какое-то время помнил о разговоре, а потом забыл – бумажная карусель закрутила с новой силой.
В колхоз он приехал лишь в понедельник. К их райкомовскому «газику», остановившемуся возле конторы, подошел злой парень в замасленной спецовке, в кепке, надвинутой на глаза, рывком открыл дверцу, примостился на заднем сиденье и отрывисто бросил:
– Поехали!
В жесте и в голосе парня было столько злой решимости, что Рубанов даже не спросил – куда и зачем ехать.
Они выбрались за деревню, километров десять еще колотились по ухабистой полевой дороге, потом спустились в лог, выбрались из него и над ближним березовым колком сразу увидели клубы тяжелого черного дыма. Подъехали ближе, и Рубанов протер глаза: не приснилось ли? Горели валки пшеницы, и даже в кабине «газика» чувствовался запах печеного хлеба. От валка к валку ходил высокий лохматый мужик с ленивыми и заспанными глазами, таскал следом за собой на длинной проволоке консервную банку, набитую промасленной ветошью. Ветошь горела, и следом за банкой тянулся огненный след.