У Воронихина лопнуло терпение.
– А вам не кажется, Павел Павлович, что вы забылись?
– Нет, Саня, не кажется. Давно понял – с креслом ты не справился, съело оно тебя. Вот так: ам! – и нету Сани Воронихина. А вместо него другой человек сидит. До свиданья!
– Павел, подожди!
Дверь неслышно закрылась.
Галстук душил Савватеева, он стянул его через голову и, держа в руке, пошел в редакцию. Воронихин, стоя возле окна своего кабинета, смотрел ему вслед. Вот Павел Павлович, слегка размахивая галстуком, пересек центральную улицу. Воронихин ждал, что он оглянется. Не оглянулся.
По разные стороны центральной улицы, каждый в своем кабинете, сидели бывшие друзья и думали об одном и том же. Теперь они могли себя так назвать – бывшие друзья. А когда-то, кажется, совсем недавно…
…Снаряд разорвался рядом с санитарной машиной. Она легко, как спичечный коробок, перевернулась набок. Из кузова с криками и воплями поползли раненые. Мат, стоны, кто-то истошно, из последних сил хрипел:
– Сестра! Сестра!
Медсестра, уткнувшись лицом в пыль, лежала, выставив вверх коротенькие косички добела обгоревших на солнце волос. Песок под ее грудью намокал от крови, темнел. А от близкого леска, реденького в этих местах, зловеще вырастая, становясь все больше, густой цепью двигались немцы, раскидывали своими автоматами грохочущие веера. Воронихин спиной прижался к теплой резине пробитого колеса и закрыл глаза. Что он мог еще сделать? Безоружный, раненный в ногу. На густые автоматные очереди кто-то редко отвечал выстрелами из пистолета. Несколько пуль со шлепками впились в резину. Воронихин дернулся, уперся в землю ранеными ногами и от резкой, пронзившей его боли повалился на бок. То ли сквозь густую пыль, то ли сквозь туман, то ли сквозь вату доносились до него яростные крики, пальба, стук и скрежет. Он пытался прорваться сознанием сквозь эту завесу и не мог. Его куда-то несли, шепотом что-то говорили. «Плен? – мелькнула мысль. – Плен?!» Голова куда-то проваливалась, но он еще слышал, еще разбирал голоса.
– Тихо, как мыши!.. Бог ты мой, земляк! Санька Воронихин! Живой?
– Вроде ишшо дышит, товарищ лейтенант.
– Живым, обязательно живым донесите!
– Да мы что, хирурги? У него вон обе ступалки перебиты…
– Ладно, лейтенант, тащим. Може, выкарабкается.
Голову окончательно и надолго вдавило во что-то мягкое.
– Девочки, девочки! Какие вы красивые, девочки! Будь я шах азиатский, я бы вас всех в жены взял, сразу.
– А не много будет, капитан?
– Да что вы, дорогуши, меня теперь после победы на сто лет жизни хватит и на сто жен! Во!
– Ха-ха, какой развеселый! И на баяне играешь, капитан? Если играешь, возьмем к нашему шалашу.
– А вот еще один. И тоже капитан. Ой, бабоньки, кавалеров-то, кавалеров! Жить хочется!
– Доблестным медицинским сестрам привет от танковых частей. Броня крепка, а сердце свободно.
– Мамочки, по Сибири ведь едем, домой едем! Платья наденем белые! Колочек какой зеленый! Березки, телята пасутся… Мамочки, я не могу, я заплачу… вот…
– Отставить слезы, сержант! Как старший по званию приказываю. Пехтура, ты чего примолк, чего на меня выпучился? Ревнуешь, что ли? Постой, постой…
– Мамочки, живые, домой едем…
– Саня!
– Пашка!
– Живой, живой, стервец!
– Как видишь.
– А ноги, ноги – выкарабкался тогда?
– Откуда знаешь? Постой, тебе писал кто?
– Писал! Он еще спрашивает! Да это ведь мои ребята, разведчики, тогда вас отбили. У колеса валялся. Мои орлы! Врукопашную!
– Так это ты?!
– Я, он самый. Девочки, любимые девочки! Где ваша музыка? Пляши, пляши, Саня, врагам назло, за победу пляши!
– Мамочки мои, домой… живые…
Накручивая на стальные колеса километры, летел по великой сибирской равнине поезд, кричал и пел, победно и громко, весь в цветах, в плакатах, в радости и в слезах.
Давно уже ночь. Над речкой висит луна, от одного берега до другого плавится, кипит яркая дорожка, потом луна заходит за тучи и дорожка меркнет. На медленной, едва текущей воде застыли поплавки, нахальные проворные пескари давно уже стянули с крючков наживу. На газете лежат два облупленных яйца, горка красных помидоров. Ничего не тронуто. Двоим, что сидят на берегу под раскидистой старой ветлой, не до еды сейчас и не до рыбалки.
– Так вот скажи мне, Павел, честно и откровенно, что делать?
– Что делать и кто виноват? Вечные вопросы русской интеллигенции.
– Какой я, к черту, интеллигент, я пахарь, председатель колхоза! И давай без шуток. Что делать? Ведь нельзя же так дальше. Мы деревню под корень рубим! Под корень! Да что тебе говорить, сам не хуже меня знаешь. Мы ведь с тобой не пешки, Павел, мы столько повидали, а нам, как пешкам: ду-ду-ду – одно и то же. Я на эти плакаты с кукурузой уже смотреть не могу – тошнит.
– Хлеба тайного много нынче посеял?
– Тебе официально говорить или как другу?
– Не вижу разницы.
– Много. И тайно.
– Уже не тайно.
– Что-о?! Сдурел?!
– Нет, Саня. Послезавтра бюро. О твоем хлебе. Кто-то отличился. Я буду тебя защищать, только не знаю, как получится.
– Дожили! Кто хочет больше пользы принести, того бьют по голове, а кто головой не думает, только кукарекает, того по ней гладят. Да ведь это дико!
– У нас нет, Саня, другого выхода, кроме как держаться за правду. Вот мой ответ на твой вопрос «что делать?». Не трусить, не бегать. Я буду тебя защищать.
– Ты не думаешь, что и тебе могут по шапке дать?
– Думаю.
– И все-таки – защищать?
– Да.
Над речкой заклубился туман. Луна совсем закатилась за тучи. Прохладно вокруг, тревожно, мрачно. Как и на душе.
Распарывая светом фар непроглядную осеннюю ночь, по дороге тащится среди пустого гулкого поля «газик». До самой макушки заляпан грязью. Дорога, измочаленная тяжелыми скатами грузовых автомашин, тянется сплошной вязкой лентой.
– Павел, пой хоть, что ли! А то засну! Улетим в кювет!
– Тебе романс?
– К черту романс! Частушки давай.
Не ругай меня, мамаша,
Что я в девках принесла,
Богородица ведь тоже
Бога в девках родила!
– Павел! Два плана, два плана по хлебу! Только подумай! Последнее зерно вывезли! Черт возьми! Два плана! Жарь еще!
Серым жучком, с надсадным воем царапается «газик», щупает фарами размочаленную дорогу. Утыкается светом в задний борт грузовика и останавливается. Капот у грузовика поднят вверх, как будто разинута огромная пасть. На крыле сидит шофер, курит, с остервенением плюет на дорогу.