Они прошли в комнату, где был накрыт стол. Разговор тянулся вяло, скованно. Кижеватов расспрашивал о Крутоярове, об общих знакомых, Козырин отвечал, но и тот и другой говорили словно через силу, по великой обязанности. Надежда смотрела на них, явно чего-то ожидая.
За окном гуще, напористей повалил снег, такой белый, что его даже в темноте было видно. Кижеватов тяжело, грузно поднялся, подошел к окну, долго стоял там. Не поворачиваясь, попросил Надежду поставить чай, и лишь когда она ушла, вернулся на свое место.
– Как живешь, Козырин?
– Нормально, Трофим Афанасьевич, по-прежнему.
– По-прежнему… Вот и худо. Вообще-то, правильно, чуда не бывает.
– Трофим Афанасьевич, о чем вы?
– Извини, Козырин, не надо было тебя звать, но очень хотелось поглядеть, каким ты стал с моей помощью. Ты меня переплюнул, ой как переплюнул. Вспоминаешь хоть, как с Воронихиным мне под зад мешалкой наладили? Глупый вопрос. Да, консервная банка – вот моя судьба: открыли, съели, больше не нужна, и выкинули. Но тебя, Козырин, тоже выкинут, придет время – и выкинут. Запомни это. Больше ничего я тебе не скажу.
«Старый пень, – со злостью думал Козырин. – Позвал сюда морали читать. Что, грехи решил снять, в рай собрался? Дудки, туда таких не пускают. Плохой, видишь ли, я стал. А каким ты сам был? Каким? Не можешь простить, что тебя вытурили из района? А как бы сам сделал на моем месте? А?»
Но вслух Козырин ничего не сказал, только губы под усами брезгливо вздрогнули.
Надежда вернулась из кухни с чаем. Молча выпили по чашке, и Козырин стал собираться. Кижеватов его не задерживал.
Закрыв за собой дверь, Козырин с облегчением вздохнул – больше его сюда палкой не загонишь. Раз съездил – хватит. Что было в прошлом, то было, мертвых обратно с кладбища не носят. И он, Козырин, тоже не понесет.
До моста они с Надеждой дошли пешком, а там поймали такси и скоро были в гостинице, где Козырин занимал хороший номер и куда к нему всегда приезжала Надежда.
Козырин не хотел возвращаться в прошлое. А если бы и захотел, то обязательно вспомнил бы давний разговор с Кижеватовым в Канашихе. Разговор этот состоялся незадолго до того, как Кижеватова сняли с работы.
Родное село Козырина – Канашиха – стояло недалеко от Оби, на берегу маленького озера. Старое кержацкое село, в котором до сих пор сохранились несколько домов, рубленных топорами, без пилы, с глухими заплотами, сложенными из расколотых наполовину бревен.
Два магазинчика, продуктовый с промтоварным прилавком и отдельно хозяйственный, ютились в низеньких домиках, где не было ни подсобок, ни добрых складов. О новом универмаге говорили долго и, казалось, бесполезно, но вопрос решился. Райпо строило универмаг своими силами. Полтора года Козырин был и за главного инженера, и за главного снабженца, расфуговал почти весь свой фонд дефицита, прихватил и председательский, добывая кирпич, машины, кран.
Универмаг сиял витринами в центре села. Его готовили к открытию, и Козырин пропадал там целыми днями. Сам лазил по стеллажам, делал выкладку товаров, ругался с городскими оформителями, которые хотели поскорее столкнуть работу, получить деньги и уехать домой.
Открытие назначили на субботу. Вечером в пятницу приехал Кижеватов.
– Гляди у меня, завтра Воронихин будет, – голос у Кижеватова звучал устало, лицо помятое, под глазами необычно большие мешки. Козырин удивился: даже в самых сложных передрягах он никогда его таким не видел.
Обошли универмаг – чистота, разноцветье пластика. Придраться было не к чему. Да Кижеватов и не собирался придираться, думал о своем.
– У твоей матери пожевать чего найдется? Поехали, посидим.
Дом Козыриных был добротно срублен, но ветшал без хозяйского догляда. Кижеватов критически осмотрел его, проворчал, входя в сени:
– У тебя, Козырин, руки из задницы растут. Дом-то как запустил.
– И не говорите. – Мать, почувствовав поддержку, завела старую песню: – Сколь уж раз толковала. Все некогда. Продавай, говорит, дом, переезжай ко мне. Казенное-то оно не свое: седни есть, завтра нет. А тут свой дом, отцовский. Ничего делать не хочет, все работа да работа. Приедет раз в год, да и то с хороводом, напылят машинами, погулеванят – и поминай, как звали. – Повернулась к сыну: – Медом тебя, что ли, намазали, все вокруг вертятся?
Козырин не отвечал, чувствовал свою вину перед матерью. Спросил Кижеватова:
– А кто еще, кроме Воронихина, будет?
– Да ну их, – махнул тот рукой. – Хватит о магазине, надоело хуже горькой редьки.
Мать, быстро накрыв на стол, ушла. Кижеватов смотрел в окно, тяжело сопел.
– Дожился до ручки, – он вдруг тряхнул головой и опустил ее. – Знакомых целый район, а друга помянуть не с кем. Друг у меня помер. Эх, мать моя… Ну, давай. Не чокаются на поминках.
Навалившись пухлой грудью на стол, Кижеватов смотрел на Козырина. Лицо у него обмякло, казалось еще толще, глаза покраснели, нижняя губа подалась вперед. Плечи устало сгорбились. За столом сидел другой Кижеватов, которого Козырин не знал.
– Такой мужик помер, такой мужик… – Тихо положил ладони на стол. – Фронтовой друг, Ленька Захарин – лучший разведчик в дивизии. С нейтралки меня на себе вытаскивал. А я на похороны не поехал – стыдно, и на мертвого смотреть стыдно. Он мне письмо перед этим написал: приезжай попрощаться, долго не протяну. А у нас как раз комиссия, помнишь? Побоялся, что без меня напортачат… Ленька, Ленька… Командир полка ему под Харьковом свой орден прикрутил за «языка»…
На улице стемнело, зашуршал дождь. В темноте, в шуршании дождя вспыхивали беззвучно августовские зарницы, предвещая скорую осень. На несколько мгновений мутно озарялись кусты в садике, изгородь, виден был густой отвесный дождь – и все исчезало. Кижеватов, кряхтя, поднялся, подошел к окну и распахнул створки. В избу дохнуло влажной прохладой.
Козырин не знал, что говорить, молчать тоже было неудобно. Вертел на столе вилку.
– Удивляешься, поди, с чего это старик разоткровенничался?
– Да нет.
– Ладно, молчи, знаю. – Кижеватов не поворачивался, говорил в открытое окно, в шуршащую темноту. – Я тебя сразу на заметку взял. Люблю тех, кто своей головой пробивается. Ну, думаю, помогу парню в люди вылезти. А чему учу? А? Еще года два, обкатаешься, как кругленькая галька, все ходы-выходы узнаешь, на мое место сядешь. И привыкнешь. Про себя подумаешь, что дрянь, а смолчишь, у гальки ж углов нет. Вот скажи, знакомых у тебя много?
– Порядком.
– А друзья? Будет у него одна рубаха, он снимет и тебе отдаст? Нет у тебя таких друзей. Пнут нас завтра – все мимо пройдут и не поздороваются. А я вот знаю это, а все равно за стул держусь, боюсь потерять. Один был Ленька на всю жизнь. Тебе не понять. Я после армии пришел, грудь звенит, лейтенантские погоны, шесть классов образования и двадцать три года. А умел только быкам хвосты крутить. Двенадцать лет на учебу ушло: школа, техникум, институт – и все после работы. Каково? Попробуй теперь отдай все это и стул в придачу за здорово живешь! Вот и получился флюгер на ветру. А надо ли? Черт возьми! – стукнул кулаком по подоконнику.