Свекровь настойчиво тянула за руку, хотела отойти подальше от конторы, из окон которой уже выглядывали любопытные, ожидая маленького, веселого происшествия. Любава подчинилась. Они обошли контору и остановились возле палисадника под старым раскидистым тополем. Здесь их нельзя было увидеть из окна.
– Что же ты так? Ни слова, ни полслова. Муж ведь он тебе. Головой-то думаешь или нет? – Суровое лицо свекрови дрогнуло, разом обмякло, она заплакала и стала говорить совсем по-другому. – Любушка, я ведь на него жизнь положила, один он у меня. Чего хочешь сделаю, вернись только. Он без тебя с ума сойдет или делов натворит. Любушка, ну согласись.
Свекровь говорила торопливо, захлебываясь, сбиваясь, и держала за руку, не отпускала Любаву. А та искала утешительные слова, но их не было. Молча высвободила руку и молча пошла к конторе, едва сдерживаясь, чтобы не зареветь. Свекровь осталась стоять на месте. Глядела вслед, и лицо ее снова твердело. Становилось прежним – суровым и спокойным. Голос тоже затвердел.
– Ох, пожалеешь! До крови ведь доведешь!
Любава споткнулась, но не остановилась. Как шла, так и шла. Свекровь ухватилась руками за тополь, и если бы Любава оглянулась, то увидела бы, как она сгорбилась, скорбно поджала узкие, поблекшие губы и за какие-то минуты постарела на несколько лет.
«До крови ведь доведешь!» Страшные слова пугали и повторялись в памяти. «Да в чем же я так провинилась! – хотелось закричать Любаве. – За какие грехи на меня все это свалилось?!» «До крови ведь доведешь!» Разве она хочет этого? Нет! Но ведь может такое случиться? Вспомнила Виктора, неудержимого в злобе, вспомнила его лицо, вспомнила, как он выговаривал, словно плевался, «с-с-с-сволочи!», и у нее перехватило дыханье. Может, все может случиться. А куда ей податься? Куда?
5
Убрать семенное поле до дождя не успели. После обеда Огурец наехал на железяку, торчавшую из земли, раздался противный скрежет, и ножи жатки полетели. Полотно было изогнуто. Огурец со злости пнул железяку, отбил ногу и, прихрамывая, поковылял к сварочному аппарату, тая надежду, что в тележке лежит запасное полотно, но его там не было. За спиной молча остановился Иван. Огурец свистнул, развел руками.
– В мастерскую надо ехать, Ваньша.
– Давай езжай, вези полотно. Попроси Федора, он сварить поможет.
– Ага, разбежался Федор, спит и видит.
– Тебе надо было получше видеть, куда едешь.
Огурец спорить не стал. Уехал в мастерскую. Иван уже махал рукой Федору, чтобы тот остановился. Готовился к перепалке. Федор тяжело спустился на землю, несколько раз согнулся и с трудом выпрямился.
– Спину сводит. Старею, что ли? Чего там у него полетело?
– Полотно у жатки. Варить придется. Сделаешь?
– А что я за это буду иметь? – спросил Федор, снова сгибаясь и выпрямляясь, держась руками за поясницу.
– Спасибо. Больше ничего не обещаю.
– Спасибо для меня слишком много, а вот три рубля в самый раз.
– Слушай, Федор, – Иван вплотную придвинулся к нему. – Слушай, что ты за человек?
– Из такого же теста. Только речи мне не толкай, ладно? Не могу, не обучен за других ишачить. Он коробочку разинул, а я ему помогай. Не, Иван, не. Обижайся не обижайся, это дело не мое. Черт, надо же как спину свело!
– Вчера же ведь договаривались, обещали, что уберем.
– Да не дави ты мне на горло! Я и так вчера отступку от своей натуры сделал. Ладно, думаю, каких железок не будет, свои дам, ну еще что по мелочи – тоже могу. А это – нет! Не могу, понимаешь?! Приучим вот так, они сядут на шею и ножки свесят. Нет, Иван, не дави.
Федор полез на мостик.
Ремонтировать жатку Огурцу помогал сам Иван. Варить ему приходилось мало, и вдвоем они проковырялись почти до вечера. Поработали после этого часа полтора.
Прогноз не подвел. В темноте над полем тихо и вкрадчиво зашуршал дождь. С каждой минутой он набирал силу. В свете фар влажные хлеба, оставшиеся на семенном поле, казались черными.
Комбайны отогнали в деревню под навес. По его доскам гулко и без перерыва барабанили тугие капли.
– Ох и высплюсь седни, – зевая, приговаривал Федор. – За все дни доберу. Что, перекурим на сон грядущий. Ленька, дай папироску.
Огурец лихим щелчком вышиб из пачки папиросу, и она упала Федору на колени.
– Садись, чего стоите.
И только тут Федор догадался, что происходит непонятное. Все молчат. Молчат и не присаживаются рядом. Иван вообще отвернулся.
– А в чем дело, мужики?
– Дело в том, что это поле мы могли бы убрать до дождя. А не убрали, – ответил ему Иван.
Никто ни о чем не договаривался, но вышло само собой, что трое отодвинули от себя четвертого. Федор насторожился. Еще ничего подобного ему не приходилось испытывать в своей жизни. Чтобы его вот так, запросто, взяли и отодвинули. Хотел сказать, что они слишком молоды, что у них еще под носом мокро, но говорить уже было некому. Иван, Валька и Огурец уходили, оставляя его одного. «Ну и пусть топают, не на того нарвались, не побегу», – решил Федор, оставаясь прочно и надежно сидеть на скамейке.
Темная, редко где освещенная фонарями центральная улица Белой речки закисала грязью. Звук шагов получался уже хлюпающим. И лишь это хлюпанье сопровождало Вальку, Ивана и Огурца. Говорить им было не о чем. Семенное поле весной засевали первым, сейчас оставшийся хлеб будет перестаивать, а если дождь зарядит дней на пять-шесть, он начнет осыпаться. И пусть его осталось всего несколько гектаров, но ведь это самый лучший, самый отборный хлеб, какой только вырос на полях вокруг Белой речки.
По домам разошлись тоже молча.
Иван переоделся в сухое, развесил сушить мокрую спецовку и остановился, прикидывая, как бы побыстрее соорудить ужин. Последние дни ему некогда было заниматься домашними делами, и сейчас, оглядывая кухню и комнату, он видел беспорядок, запустение и ту необихоженность жилья, какая особенно бросается в глаза в холостяцких общежитиях. Опускались руки. Лечь бы на кровать, укрыться с головой одеялом и ничего не видеть, не слышать и ни о чем не думать. Особенно об оставшемся хлебе.
На крыльце послышались шаги, волгло зашебаршил дождевик – пришел Яков Тихонович. Он щурился от света, долго раздевался и разувался у порога. И, лишь пройдя к столу, устроившись на лавке, спросил:
– Не управились?
– Сам знаешь, чего спрашивать.
– Да, тут и спрашивать нечего. Обмарались вы, ребята. Прямо скажем – обмарались.
Иван не отвечал. Яков Тихонович больше ни о чем не спрашивал. Они молчком поужинали, улеглись, но Яков Тихонович вдруг соскочил и, поддергивая большие сатиновые трусы, решительно взмахнул рукой.
– Нет, Иван Яковлевич, скажу я все-таки тебе. Терпежа нет молчать.