С тяжелым чувством вернулся он тогда домой. Входил в колею обычной повседневной жизни и с острой болью, каким-то новым зрением смотрел на Белую речку. Свалки мусора на окраине, расквашенные дороги, по которым в распутицу ни пройти, ни проехать, обросшие навозом фермы – все бросалось в глаза, кричало безмолвным криком о нехватке настоящих хозяев. Общую картину не спасали даже новенькие кирпичные домики, возле них было все то же: грязь, поломанные изгороди, и в садиках – засохшие прутики неизвестно каких деревьев. Но еще больше, чем сама эта картина, поражало другое – люди привыкли так жить, жили и считали, что все идет правильно. Противилась душа, не принимала устоявшегося порядка вещей, и Иван не заметил, когда он стал ненавидеть серость и убогость родной деревни, общую укоренившуюся привычку к плохой работе. Странно, непонятно, но ведь привыкли: в одном месте килограмм хлеба рассыпали, в другом. Килограммы вырастают в центнеры, центнеры – в тонны. А от кого зависит? От него, только от него.
Иван даже правило для себя вывел и название ему придумал: «Невидные они и конкретный я». Они – плохо думают, делают ошибки, ляпают плохие комбайны и машины, тащат под себя что плохо лежит, они в грехах, как цыплята в пуху. А я – человек правильный, честный. Если и сделал плохо, и понимаю, что плохо, то быстро найду себе оправдание – обстоятельства так сложились. Ведь оправдал же он самого себя за сворованный ремень? Оправдал. Значит, мало вывести правило, надо еще и жить по нему, не отступая ни на каплю.
Иван умел судить собственные поступки. И чем строже он начинал спрашивать с самого себя, тем шире у него открывались глаза на окружающих, и тогда он замечал много нового, на чем раньше даже не задерживал взгляда.
…Как-то после удачно сданного экзамена заочники сельхозинститута устроили в общежитии на скорую руку пирушку. Разговор покатился по обычному руслу: сначала анекдоты, потом «за жизнь» и наконец – о болячках.
– Чего рассусоливать, раз жизнь поганая пошла! – горячился сосед Ивана по комнате, главный инженер колхоза, напористый, разбитной парень. – Кто я, инженер? Нет, доставала. Выбить, выпросить, украсть. Хорошо, что в городе с мясом туго, а то бы вообще ничего не достать. Под стол коровью ляжку, а на стол накладную. Тогда с тобой будут разговаривать. Вконец оборзели. У нас в колхозе новую кладовщицу назначили – девочку после школы. Отпускает мне мясо и спрашивает: «Евгений Алексеевич, неужели вы его все съедите?» – «Милушка, – говорю ей, – если бы все мясо, какое выписываю, ел, я бы уже ростом со слона был».
Невесело посмеялись и молча согласились. Верно ведь говорил.
А утром Евгений достал из-за окна объемистый целлофановый пакет и стал его укладывать в спортивную сумку.
– Куда спозаранку? – спросил его Иван.
– Да преподавателю надо сунуть, у меня же хвост еще за прошлый год.
Иван ошарашенно глядел и даже не знал, что сказать. Только потом уже додумывал: да ведь никто нам такие штучки не завез со стороны. Мы их сами посадили и вырастили. Сами. А значит, и кивать головой по сторонам не имеем права.
Все-таки странно, почему именно такие мысли приходили сейчас, когда надо бы думать о другом. А может, именно они и нужны?
Иван вытер о брюки пыльный циферблат часов, посмотрел – время обедать. А Евсея Николаевича еще не видно. Запаздывает сегодня. Иван огляделся.
Три комбайна, не останавливаясь, размеренно двигались по полю. Оно заметно уменьшилось. Душа наполнялась радостью. Нисколько не сомневаясь, Иван твердо знал, что такую же радость, наполовину с вяжущей тело усталостью, испытывают сейчас Федор, Огурец и Валька. Не могут не испытывать.
Движение по кругу, закрученное еще утром, не прекращалось. Хлебное поле съеживалось, таяло и убывало прямо на глазах. Валька засекал время и полчаса стоял на ногах, а час сидел. Все-таки разнообразие. Сегодня утром он изрядно напугался, когда решали, брать или не брать помощников. Ожидал, что Федор или Иван скажут о нем, как о никудышном работнике. Но они не сказали, и Валька был сейчас рад. Неуверенность, мучившая его, исчезла. То трясясь на сиденье, то поднимаясь над ним, чувствуя послушный комбайн, Валька – так ему казалось – сам поднимался над полем, уверенный, что сможет сделать на нем любую работу. Сегодня он ни от кого не отстал, никого не задержал, сегодня он равный среди других и ему не надо отводить взгляд в сторону, когда будут обедать.
Еще Валька вспоминал странный сон. Снилось, будто он строит дом. Обтесывал топором толстые смолевые бревна, по слегам закатывал их на сруб, рубил пазы и укладывал, словно впечатывал, одно бревно в другое. Стены росли быстро, как это может быть только во сне. И вот уже Валька оказался на крыше, на самом верху. Ему захотелось запеть. Но он знал, что поет плохо. А радость просила выхода. И тогда он закричал неизвестно откуда пришедшие на ум слова: дале, боле, шире, выше! От собственного крика и проснулся.
Интересно, что скажут мужики, если услышат про этот сон? Посмеются, наверное. Особенно Огурец, тому только попади на язык. Нет, лучше не рассказывать.
Прошел час. Валька поднялся с сиденья, пошире, устойчивей расставил ноги на дрожащем мостике и тут увидел лошадь, телегу и идущего сбоку телеги Евсея Николаевича. Наконец-то.
Как всегда, с появлением Евсея Николаевича на поле наступила тишина. С непривычки она давила на уши. Мужики шли к телеге покачиваясь. Пьяней вина была сегодня работа.
Евсей Николаевич, все в той же мятой рубашке и в стареньком пиджаке с белесой, плохо выбритой щетиной на подбородке, был сегодня необычно молчаливым и тихим. Разлил по мискам дымящийся борщ, крупными ломтями нарезал хлеба, присел на корточки к колесу телеги и задумался. Его маленькое, усохшее лицо казалось детским и обиженным. Смотрел, как мужики хлебают борщ, как дрожат в их руках ложки, как с ложек падают на брюки и на землю золотистые капли, и вздыхал. Первым его необычную молчаливость заметил Федор.
– Дед, чего смурной, заболел?
– Хуже, Федя, хуже.
– Хуже болезни, – ввернул Огурец, – может только гроб быть. А ты еще вовсю топаешь.
Огурец оставался самим собой, даже такая работа не могла его уторкать.
– Я вон в газете недавно читал, – продолжал он. – В твоем возрасте один дед ребятишек еще строгает. Так-то.
Евсей Николаевич медленным взглядом обвел всех четверых, негромко спросил:
– Вы эти два дня по какой дороге ездили? Через лог? Или от переулка сразу на дойку?
– От переулка, как от печки. А что там в логу, мину заложили?
– Хуже, Леня, хуже.
– У, черт! Один балабонит, другой – загадками. Чего там?
– Там, Федя, березок больше нет.
– На бугре-то? А куда они делись?
Евсей Николаевич поморгал реденькими, как у молодого поросенка, ресницами и стал наглухо застегивать мятую рубаху. Пальцы его чуть подрагивали.
О березах он узнал случайно, когда проезжал мимо. Околица показалась ему безобразно голой и сиротливой. И на душе стало пусто и сиротливо. Слишком многое связывало Евсея Николаевича с березами. В детстве он лазил на них за вороньими яйцами, замирал там от высоты и восторга, когда открывался перед ним огромный цветущий мир Белой речки и ее округи. Те березы, на которые он давным-давно лазил, березы, провожавшие его на войну и встретившие после нее, тихо, как старые люди, дожили свой век. Комли у них начали трескаться, гнить, а как-то осенью выдалась сильная буря, и деревья не смогли сдержать ее напора, рухнули. В ту же осень Евсей Николаевич вместе с Яковом Тихоновичем привезли из согры тоненькие прутики и посадили на месте упавших деревьев.