– Иван, – подал несмелый голос Валька. – Да кто их теперь собирает?
– Мы будем собирать! Ясно?
«Пацаны. Ну чисто дело пацаны», – удивленно подумал Федор, а вслух сказал:
– На меня можете не рассчитывать. Вот он, – показал пальцем на Огурца, – пусть и собирает. Я за других не нанимался.
– А на своем огороде ты бы бросил картошку?
– За мной и на колхозном не остается. Кончай, Иван, речи толкать, время поджимает.
– Я сказал. Постелим палатку и потащим вдоль колдобин. А потом каждый будет думать. Все, давай по комбайнам.
«Ишь ты, „я сказал“, – усмехнулся Федор. – А я тоже говорить мастак».
Огурец растерянно и виновато смотрел на носки своих обшарпанных сапог. Валька недоуменно по очереди всех осматривал и смущенно улыбался. А Иван уже торопился к комбайну.
2
Объезд своего бригадного хозяйства Яков Тихонович совершал на легонькой кошевке. Кошевка у него была старая, единственная оставшаяся в округе, и особая – на резиновом ходу. Мерин со странной кличкой Пентюх тоже был староват, но бегал еще исправно. Другие бригадиры давным-давно пересели на легковые машины и мотоциклы, а Яков Тихонович продолжал ездить на кошевке. Над ним незлобиво посмеивались. А Веня даже хотел однажды пристыдить.
– Яков Тихонович, – говорил он. – Понимаете, неудобно за вас. Передовая бригада, лучший бригадир, и на тебе – кошевка сороковых годов. Что обо мне подумают? Скажут, что зажимаю.
Яков Тихонович совершенно серьезно отвечал председателю:
– Давайте шофера, я хоть на «Волге» поеду.
– А сами? – удивился председатель. – Что, водить не умеете?
– Научиться недолго. Так я ведь задавлю кого-нибудь. Я ж по сторонам гляжу, не на дорогу. Бригадиру надо по сторонам глядеть, а то зубы на полку. С Пентюхом надежней: где надо – отвернет, на кого не надо, не наедет.
Хитрил, конечно, Яков Тихонович. На него находил иногда такой стих – прикинуться простачком. На машине и мотоцикле он ездить умел и никого бы не задавил. Причина была в другом – очень уж он дорожил своей кошевкой, очень уж много воспоминаний связывало с ней. Садясь в нее, на зеленую, только что скошенную, еще пахучую траву, он вспоминал себя молодым, вспоминал Галину и те дни, когда казалось, что все впереди и где-то дожидается главное, как за поворотом полевой дороги. Поворот, хорошо понимал Яков Тихонович, остался позади, но кошевка помогала вернуться обратно и проехать, в памяти, длинную дорогу с самого начала.
Пентюх бежал неторопкой рысью, Яков Тихонович держал в руках вожжи, оглядывался по сторонам и бормотал, наговаривал себе под нос любимую песню про черного ворона, который кружится над головой и ждет добычи. Напевал, вдыхал сухой запах последних дней августа, замечал желтые пятна в березовых колках и ловил короткие минуты отдыха, блаженствовал душой. Через полчаса, когда он приедет на летнюю дойку, благодушное настроение расколется, как льдинка. Но это потом, не сейчас. А сейчас медленно, как во сне, плывут над головой реденькие белесые облака, а сквозь них просвечивает голубое небо, мягко, едва слышно, шуршат резиновые колеса кошевки, недовольно фыркает хитрый Пентюх, отмахиваясь от мух коротко подстриженным хвостом, и задорно, во всю ивановскую, как по весне, распевает в ближнем колке невидная глазу неунывающая птичка.
«Вот она и есть жизнь, – неторопливо думал Яков Тихонович, – живи, любуйся, дыши. Чего еще?»
Думал и вспоминал Галину. Как она ждала его в молодости, когда он возвращался с работы. Ждала не дома, как все бабы, а за околицей. Он уже знал и, подъезжая, искал глазами знакомую невысокую фигуру. И ничего-то лучше в жизни Якова Тихоновича, кажется, не было. Такое в человеческой судьбе встречается только один раз. И больше не повторяется. Никогда. Яков Тихонович хорошо понимал – не повторяется. Поэтому, когда после смерти Галины вокруг него засуетились добровольные свахи, он их так шуганул, что сразу отбил охотку. Не могли они догадаться, что у человека, если он прожил не пустоцветом, кроме одиночества, есть еще и память. Она обогреет, поддержит и принесет тихую радость. Вот сейчас, только он прикроет глаза, вслушается в тихий шорох резиновых колес, в недовольное фырканье Пентюха, в неумолкающий голос птички, и сразу увидит Галину.
Молча, едва заметно улыбаясь уголками губ, она подойдет к кошевке. Яков Тихонович подвинется, освобождая ей место, но Галина никогда сразу не сядет, сначала растеребит спрессованную за день траву, взобьет ее сильными руками, как хозяйка взбивает перед сном подушку, переймет у него вожжи и только тогда устроится рядом. Яков Тихонович закрывал глаза, клал ей голову на колени, и они ехали. Куда – он не знал, да и не хотел знать, это было неважно, где остановится кошевка: в поле, в колке или на берегу реки.
Потом родился Иван, и Галина больше не выходила встречать за околицу. Но – было? Было. Вот и ладно, вот и добро. В тысячу раз хуже, если бы не было.
Яков Тихонович, отрываясь от своих мыслей, вскинул глаза, увидел, что подъезжает к летней дойке, услышал людские голоса и, перехватив конец вожжей, подстегнул Пентюха:
– Пошевеливайся, зараза, все бы дрых на ходу!
Не столько Пентюха, сколько самого себя подгонял громким окриком. Кончилась тихая минута – дела ждут.
Дела ждали не совсем приятные. На летней дойке сгорел электромотор, скважина не работала и коров гоняли поить на речку, за несколько километров. А тут еще, как на грех, загулял тракторист и не подвез зеленки.
Летняя дойка, обнесенная изгородью из березовых жердей, с длинным дощатым навесом и дощатой будкой, располагалась между двух березовых колков. От нее наносило запахом навоза и подсыхающей свежей травы. Сегодня зеленку подвезли. Коровы толпились возле полных кормушек. Услышав шорох кошевки, поднимали головы и подолгу смотрели большими печальными глазами.
Яков Тихонович готовился отчитывать Любаву, своего бригадного зоотехника, и уже заранее подергивал правым кончиком рыжих усов.
Электромотор еще не работал. Электрик, молоденький парнишка, скручивал и раскручивал разноцветные проводки, а над ним, как над душой, стояла Любава, взмахивала тонкой рукой и что-то выговаривала. На ней были синие в обтяжку брюки, коротенькие резиновые сапоги, стройные ноги словно влиты в них, и голубенькая курточка. Толстая коса от взмахов руки вздрагивала и шевелилась. Красивая все-таки баба. Как Яков Тихонович ни был на нее зол, соглашался, что у сына губа не дура, знает, по ком страдать. Но тут же отбросил некстати появившуюся мысль.
– Здорово живем, работнички!
– Здрассьте.
Лицо у Любавы залилось краской. В последнее время при встречах с Яковом Тихоновичем и при разговорах с ним она всегда терялась и краснела.
– Ну как, Любовь Васильевна, будем тюрю кушать, молочка-то нету?
– Яков Тихонович, зеленку привезли. Скважину сегодня…
– А вчера? Вчера надо было сделать! Где ты вчера была?!