Дождался, когда угомонилась, умолкла свадьба, когда рассвело и погнали в стадо коров. Тогда поднялся, под второй ступенькой крыльца нашел ключ, открыл дом и вошел в него.
За эту длинную ночь Иван проклял и возненавидел Любаву. Был твердо уверен, что проклял и возненавидел навсегда. Но уже через полгода понял, что ничего в его отношении к ней не изменилось. Все осталось по-прежнему, как и было. Не забылись ни руки ее, ни губы, ни то, как целовались они на многолюдном перроне перед самым отходом поезда, который должен был увезти его на два года. Они стояли прямо под фонарем, на них падал яркий свет, и Иван видел в Любавиных глазах отражение этого света и свое уменьшенное до крохотных размеров лицо. Потом он не раз думал, что лицо Любавы отражалось в его глазах. Они как бы передоверили себя друг другу. И в таком перекрестье виделся ему большой смысл, обещание. Вырвать это из памяти Иван не мог. Его снова тянуло к Любаве, и только гордость не позволяла при редких, случайных встречах подойти к ней, заговорить, спросить: как же так, что случилось? Иногда он спохватывался и удивлялся – куда же делась его ненависть, которую он испытывал в ту ночь, когда сидел на крыльце и слушал, как шумит свадьба, куда она бесследно пропала? Однажды рассказал матери и тоже спросил: куда? Мать погладила его по голове, как маленького, и заплакала.
– Любовь это, сынок, она умеет забывать. Такая вот горькая тебе досталась.
Жизнь шла своим чередом.
Иван душил себя работой, вгонял себя в нее, чтобы избавиться от одних и тех же неотступных мыслей. Его заметили, стали вызывать на разные совещания, вручать премии. Иван решил, что свою рану он сможет залечить славой, и от славы у него на некоторое время даже закружилась голова. Но кружилась она недолго. Что бы ни делал, о чем бы ни думал, рядом незримо всегда стояла Любава. Стояла и не собиралась уходить.
Огурец, не раз пытавшийся, как он говорил, расшатать его моральные устои, после полного неуспеха плюнул и посоветовал своему дружку идти в монастырь. «Только не знаю в какой, – добавлял он, – теперь у нас и монастырей-то, наверное, нет, перевелись». Иван на Огурца не сердился, похлопывал по плечу и смеялся, хотя было ему совсем не до смеха. Душа болела. А тут еще и сама Любава при нечаянной встрече обронила тоненькое «Здрассьте». Еще цепче охватило Ивана сильное, упругое течение, и он уже не пытался сопротивляться, полностью отдался в его власть, ожидая с тревогой и надеждой – может, вынесет…
…Сна не было. Вот и отец вернулся с крыльца, покряхтел, улегся, кажется, задремал. Вторая половина ночи скатывалась к утру. В окнах начинало синеть. В который уже раз переворачиваясь на кровати, Иван скользнул взглядом по окну и вздрогнул. Показалось, что на улице кто-то стоит и смотрит на него. Он поднялся и подошел к окну. Что-то белое, неясное мелькнуло перед глазами, исчезло. Показалось… Но на душе почему-то стало легче. Спокойнее. Снова он смотрел на мутно белеющий потолок, снова перебирал в памяти длинные пять лет, прожитые рядом с Любавой и в то же время без нее. Вспоминал с затаенной, привычной болью, но сейчас она была светлой.
…Любава первая подошла к нему. Иван на кладбище ладил столик и скамейку. Мать умерла зимой, поставили тогда лишь железную оградку, и вот по весне, выбрав свободный день, Иван притащил сюда доски и столбики. Он уже заканчивал свою невеселую работу, когда услышал, что идет Любава. Услышал ее невесомые шаги, спиной почувствовал ее взгляд и замер, боясь оглянуться.
– Здрассьте.
Медленно положил он на землю доску, медленно положил на доску топор и с трудом, словно тело его враз стало деревянным, повернулся. Любава стояла у изгороди, несмелая, настороженная, как птичка: шумни – она отскочит, порхнет крыльями и улетит.
– Я цветы принесла теть Гале. Вот. Посыпь, они красиво цветут.
Протянула семена в аккуратном бумажном пакете. Иван взял его, разорвал и осторожно рассыпал мелкие черные семена на песчаном бугорке. Выпрямился и после долгого перерыва посмотрел Любаве прямо в глаза. Глаза были прежними, и прежним был в них любящий свет. Он был для него. Иван все понял. Протянул через оградку руки, взял ее за плечи и спугнул. А может, она сама себя тогда испугалась? Вывернулась из его рук и побежала с кладбища. Иван хотел догнать, задержать ее, но стоял и не двигался. Что-то мешало ему побежать вдогонку.
И снова все шло по-старому до прошлой осени, когда посадили Виктора Бояринцева. В деревне поговаривали, что посадили с помощью Ивана, что он специально выследил, в отместку за Любаву. «Людям рот не заткнешь, каждому в отдельности не растолкуешь», – успокаивал самого себя Иван, когда до него доходили отголоски этих разговоров, но на душе было пакостно. Нет, он не раскаивался, знал, что в любом случае поступил бы именно так, но здесь была замешана Любава.
А случилось по-обыденному просто. На дальнем поле домолачивали пшеницу, работали допоздна, пока не пала роса. Чтобы не терять время на переезды – от поля до деревни почти двадцать километров, – решили ночевать у комбайнов, в соломе. Благо ночь стояла теплая. Иван подумал, что хорошо бы развести костер, и отправился в колок за сушняком. Там и наткнулся на кучу мешков, набитых под завязку зерном. Ясно как божий день. Кто-то из шоферов разгрузил здесь свою машину и теперь дожидался тихого часа, чтобы увезти мешки. Услышав о находке Ивана, мужики разозлились, плюнули на сон и сели в засаду. Грешили на городских водителей, помогавших на уборке. Но ошиблись. Под утро на своем грузовике приехал за зерном Виктор Бояринцев и с ним незнакомый мужик из райцентра, как потом выяснилось – покупатель. Когда их накрыли, мужик со страху сел под березу и больше не шевелился. А Виктор выдернул из кабины монтировку и угрюмо пообещал проломить голову первому, кто подойдет. Высокий, с длинными цепкими руками, он стоял, чуть пригнувшись, будто изготовившись к прыжку, и в лице у него, в глазах, узко и зло прищуренных, было столько ненависти, что Иван, глянув, оторопел – откуда, когда накопилась она в нем? Ко всем сразу – и чувствовалось не из-за одного лишь зерна.
– Не лезьте, сразу черепок проломлю, – еще раз пообещал Виктор и настороженным, напружиненным шагом стал подвигаться к кабине. Мужики в нерешительности замялись. Огурец кинулся сбоку, но получил удар по плечу, свалился, не успев охнуть.
– Что ты делаешь?! – выкрикнул Иван, поражаясь тупой злобе Бояринцева, его остекленевшим, неподвижным глазам. Виктор молча двинулся на него. Но Иван еще не забыл армейскую выучку. Через несколько минут монтировка валялась на земле, а Бояринцев, морщась от боли в скрученных руках, грозился выпустить Ивану кишки. И снова не угроза, а тупая, непонятная злоба поразила Ивана. Это какая же причина довела человека до такого состояния, что он, не задумываясь, готов проломить другому голову? Ни тогда – утром, ни потом – на суде, где ему пришлось быть свидетелем, Иван так и не понял Бояринцева.
С той осени он еще сильнее стал ждать и одновременно еще сильнее бояться новых встреч с Любавой. Старался не заглядывать на ферму, где она работала зоотехником, старался не ходить мимо дома Бояринцевых, но от судьбы, как и от самого себя, видно, не схоронишься. Весной Иван приехал на свое любимое место у березового колка и увидел Любаву. Растерялся, удивленно спросил: