Медленно и неслышно шел Андрей по сухому прибрежному песку, и в такт шагам складывались слова. Он не знал, не догадывался, откуда они к нему приходили, но они в нем жили и звучали:
Лицом к лицу
На перекрестке
Добро и зло
Стоят всегда!
Вода мерцала неясно, едва заметно отличаясь от берегов; не слышалось даже всплесков – так была тиха и спокойна река в полуночный час.
Андрей остановился на самой кромке берега, лицом к востоку, где начинала редеть и просеиваться темнота, где дрожал неуловимый свет просыпающегося солнца. Почувствовал непонятное волнение и оглянулся. Следом за ним, неслышно ступая, зыбко покачиваясь, шли Журавли в лохматых шапках, шел Фрол Агарин, шли мать с отцом, шел Пал Палыч Савватеев, шел пропыленный, продымленный отдельный десантный батальон, оставшийся на высоте сто пятьдесят… Они шли следом за ним, а когда он оглянулся – остановились и долго испытующе смотрели на него. Тени не могут говорить. Они спрашивали молча…
Оборони и сохрани
Повесть
Зимой по холодному, колючему снегу, весной по оттаявшей влажной земле, летом по мягкой, густой траве и осенью по грязи и распутице она ходила всегда босиком и только ночью, когда всякая жизнь в округе замирала и когда людям особенно спокойно и сладко спалось в теплых, нагретых постелях, появлялась откуда-то из глубины поля, словно возникала из пустоты, из ничего; бесшумно, не нарушая полуночной тишины, выбиралась на проселочную дорогу и крупно, размашисто шагала к деревне. Не оглядываясь, не останавливаясь, никуда не сворачивая, прямо и прямо, боялась только одного – замешкаться и не успеть. Длинная, до пят, посконная рубаха неясно маячила в темноте. Белые, как снег, волосы обрамляли ее лицо, мудрое лицо старой женщины с глубокими, продольными морщинами и ясными, терпеливыми глазами. На околице она внезапно останавливалась, широко раскидывала руки и замирала, словно распятая. Вырастала, поднималась, парила над деревней, разом прикрывая дома и живущих в них людей костистыми ладонями вечной крестьянки. Если случались в ту минуту дождь, снег или ветер – все замирало. Звонкая, напряженная тишина стыла над землей, и звучал в ней лишь один-единственный звук – то ли стон, то ли вздох, наполненный болью и состраданием. О чем, о ком он был, звучащий в темноте, посреди уснувшей земли, под открытым небом? О людях. Он обрывался внезапно, как обрывается человеческая жизнь. Женщина переставала парить, становилась обычного роста и уже медленным, размеренным шагом обходила деревню, подолгу задерживаясь возле каждого дома. Замирала и вслушивалась. Видела лица спящих сейчас людей, перебирала их нехитрые дела, сделанные за день, благословляла, отмахивая рукой крестное знамение, и медленно уходила, чтобы на следующую ночь повторить свой вечный обход. Она знала и берегла каждого, кто жил на этом маленьком кусочке большой земли. Неслышно склонялась над новорожденными и пророчила им долгие, счастливые годы, печально склонялась над умершими и провожала их в последний путь. И все они, умершие и живущие в деревне, были ее родными детьми. От бед и напастей она берегла и хранила их, как матери положено беречь и хранить своих детей, и не ее вина, что это не всегда удавалось, что беды и напасти все-таки случались. У жизни свои законы.
Деревня называлась Белая речка.
Женщину звали Марией-хранительницей.
Глава первая
1
С раннего утра, едва проснувшись, ждал Иван назначенного часа. Когда проходил день и наступали сумерки, он выкатывал из гаража старенький мотоцикл, заводил его, оглушая притихшую улицу громким треском, плотно усаживался на потертом кожаном сиденье и уезжал за деревню. Останавливался у березового колка, всегда на одном и том же месте – на повороте узкой, плотно утоптанной тропинки. Глушил мотоцикл, валился в густую, пахучую траву и слушал землю. Он верил с детства, что земля тоже живая.
На земле стоял август. Тихий, как нечаянный вздох. С темными ночами, с отвесно падающими звездами, с особо ощутимым по вечерам запахом пыли и дозревающих хлебов. Если раздвинуть траву, прилечь на бок и приложить ухо к прохладному, сухому чернозему, обязательно слышишь неясный, но густой, различимый гул. Будто кровь катит по жилам тугими, размеренными толчками. Без остановки, не зная ни дня, ни ночи. Гонит нутряную силу в дозревающие хлеба, в высокие травы, в пахучие цветы и в белые березы. Вдруг вместе с гулом, который шел из глубины, Иван начинал различать на земле легкие, невесомые шаги. Поднял голову и сразу наткнулся взглядом на яркий, пестрый платок, плывущий поверх хлебной стены. Казалось, он плыл сам по себе, как плывет в безветрии невесомая пушинка.
Иван встал и увидел Любаву. Она выходила на поворот тропинки. Легкая, скользящая походка, тоненькая, всегда напряженная фигура, аккуратная толстая коса, каких теперь уже никто не носит, перекинутая на высокую грудь, – все это делало ее похожей на былинку, звенящую на ветру. Всякий раз, когда Иван глядел на Любаву, беспокойство и тревога одолевали за нее, такую хрупкую и беззащитную.
– Давно ждешь? – Любава подняла голову, заглядывая ему в глаза. Усталым движением ослабила узелок и опустила платок на плечи.
– Не знаю.
Он действительно не знал, сколько прошло времени. Вечерами оно для него останавливалось и не двигалось, как затихала и не двигалась рожь, березовый колок и даже воздух.
Он накинул на тонкие острые плечи Любавы пиджак, осторожно прижал ее к себе, чувствуя ладонью, как она легонько, будто от озноба, вздрагивает, и они медленно пошли по узкой тропинке на пологий, песчаный берег реки, сильно обмелевшей за нынешнее сухое лето. Река была непроницаемой и неподвижной, словно течение потеряло напор и вода остановилась посреди берегов. Но робко затеплились на небе две первые звездочки, их далекий, холодный отсвет упал на середину реки, и два маленьких блестящих пятнышка едва уловимо закачались – нет, течение не остановилось и река катит по-прежнему. Мимо хлебных полей, мимо деревни, мимо редких, березовых колков, дальше и дальше, к своему устью, к широкой Оби.
– Любава…
– Что?
– Любава-а…
– Ну что ты…
– Люба-а-ва…
Только один Иван называл ее так. Больше никто. Для всех остальных она была Любой или Любовью Васильевной, а ему нравилось именно это имя, просторное и певучее, – Люба-а-ва…
Она негромко засмеялась, откинулась ему на плечо и неожиданно спросила:
– Знаешь, что о нас в деревне говорят?
– Догадываюсь.
– Ничего ты не догадываешься.
– Тогда расскажи.
– А зачем? Теперь ничего не поменяешь. Да и менять не хочу. Тебя вот только жалко…
– Опять за свое. Договорились же!
Любава замолчала и примирительно потерлась о его плечо щекой. Вдруг решительно протянула руку, крепко сжала его широкую, мозолистую ладонь и повела как маленького за собой. Сначала вдоль берега, потом на широкую, выкошенную поляну, посреди которой неясно маячил приземистый стожок. Он еще не улежался, бока были теплыми, как у остывающей печки, еще дышали запахами июльского разнотравья. Этот запах дурманил голову, от него сильней, напористей стукало сердце, в нем, сухом и удушливом, растворялся, куда-то исчезал окружающий мир и оставались только жаркие, податливые губы, высокая, вздрагивающая грудь под тонкой материей и обжигающие, как огонь, прикосновения. Ладони будто прикипали, и не было никаких сил, чтобы их оторвать. Хотелось лишь одного – остаться вот так навсегда, навечно. Слушать бешеный перебой своего и рядом стучащего сердца и задыхаться, захлебываться в тягучей, сладкой волне, идущей от сухой травы.