Затяжелел мужик так же быстро, как пил. Несколько раз ударил кулаком по столику, свалил стакан на пол, вскинул мутные, ничего не соображающие глаза на Авдотьина:
– Ты, фрайер, храпеть не вздумай. Портянку в рот запихаю, у нас так отучали… – и, не закончив говорить, растянулся на полке, уснул и захрапел.
Этот храп не утихал всю дорогу. Когда стали подъезжать к Крутоярову, Авдотьин, взяв свой портфель, облегченно вздохнул и вышел в тамбур. И там, глядя в окно на приближающиеся огни вокзала, не переставал думать, задыхаясь от охватившего его снова страха перед возможным концом: «А если я там с такими? Как?»
«Как? Как? Как?» – равнодушно и холодно отстукивали колеса.
40
Вот и всё. Надолго, до следующей весны, опустели поля. Вместе с дождями припала к ним, голым и неуютным, глухая осенняя тишина. Березовые колки, недавно нежно золотившиеся и словно плывущие в чистом голубом пространстве бабьего лета, посерели под дождями, прижались к земле и стали меньше.
Андрей вышел за околицу Полевского и невольно замедлил шаги, охваченный грустью предзимья. Он возвращался с большого праздника, который по традиции каждый год устраивали в совхозе после уборочной. Возвращался, поздравив с победой ребят из самошкинского звена, радостный за них. Он ушел незаметно, чтобы сейчас, в эти минуты, побыть одному.
Из Полевского, от высокого белого Дома культуры, доносилась громкая, веселая музыка. Торжественная часть давно закончилась, молодежь танцевала, а мужики постарше скучились на втором этаже, где был буфет. Иван Иванович Самошкин, поставив рядом с собой транзисторный приемник, подаренный ему за ударную работу, невесело говорил:
– А мне ведь, мужики, пенсия нынче выходит. По самой что ни на есть чистой спишут. Сеять без меня будете. А я – отдыхать, здоровья-то нет, все изроблено да извоевано. Имею я право отдыхать?
Мужики дружно кивали головами и соглашались:
– Имеешь.
– А вот как я без работы? Это вы знаете? Куда я?!
Тут мужики отмолчались. А Иван Иванович продолжал елозить рукавом нового пиджака по столу и снова говорил:
– Я ж только работать умею, а отдыхать не умею. Как я отдыхать буду?
– Научишься, – успокаивали его мужики.
– Никто чё-то не научился, – печально гнул свою линию Иван Иванович. – Вот кто меня постарше на пенсию повыходили, два-три года – и в ящик да на песочну гриву. Не пойду я ни на какую пенсию! Работать буду! Я еще долг свой не отработал, у меня ж три сына, и все – фрр! – по городам разлетелись, выходит, мне за них надо потрудиться…
Но тут появилась его дородная супруга и, не дав договорить, позвала Ивана Ивановича домой.
А мужики продолжали толковать. И сходились на том, что, если есть рядом один такой человек, как Самошкин, уже хорошо. Надежней как-то. Незаметно перекинулся разговор на других старших мужиков, многих из которых уже не было, но которых все помнили, и получалось, что мужики те настоящие и не грех их помянуть в такой хороший день. Были помянуты Федоры, Иваны, Василии, ушедшие в землю, на которой они всю жизнь работали. А на первом этаже голос модного певца оглушительно ревел, веселя молодое поколение села Полевского…
Андрей вышел на трассу и тихонько пошагал по ней, зная, что все равно догонит какая-нибудь машина и подвезет.
Было тихо, и в полях, как вечером, накапливались сумерки, потому что дневной свет угасал и терялся от низко ползущих над колками туч. Андрей шел, и на душе было спокойно, как бывает спокойно после большого и трудного дела, сделанного в срок и надежно.
Сильней темнело в полях, осязаемей ложилась тишина на усталую землю, и ощутимей тянуло холодом. Зима была рядом, и чувствовалось, как она дышала.
А наутро выпал первый, ранний в этом году снег. Белый свет, неверный, дрожащий, проник в дом и словно сказал – осень кончилась, скоро придут настоящие снега, бураны и морозы; и еще одно годовое кольцо, по которому движется людская жизнь, замкнется.
Проснувшись, Андрей долго смотрел в окно на обвислые, лохматые от снега ветки тополя. Придавленный пушистой и белой стылостью тополь казался ниже, чем был на самом деле, а дальше, насколько хватало глаз, виднелись белые крыши и телевизионные антенны, тоже белые, необычно толстые. Там, за окном, было холодно. И поэтому еще приятней нежилось в теплой и мягкой постели. Из-за ленты бора выкатилось солнце, и стерильно чистый, но безжизненный до этого снег ожил: заискрился, засверкал. В считаные минуты в мире все изменилось. Словно откликаясь на столь прекрасное зрелище, невидный, где-то над окном, чирикнул, вернее, пропищал воробей.
Вера ушла в школу, тетя Паша гремела на кухне кастрюлями. Андрея никто не торопил, и он поднялся только перед обедом. На улице уже таяло, грязные полосы протянулись от машинных колес, следы редких прохожих становились гуще, тоже сливались в извилистые грязные полосы. Но все равно ощущение яркого, белого света не покидало, не исчезало. Поселившись, оно прочно жило.
41
Морозы нынешней зимой ударили рано, в начале ноября, а следом за ними надолго зарядили дурные бураны. Они и своротили знаменитую черную березу.
Росла она километрах в четырех от Крутоярова, на краю дороги, недалеко от обского берега. Какими судьбами, какими ветрами занесло ее сюда – неизвестно. Высокая, раскидистая, в несколько обхватов у комля, росла на отшибе от остальных деревьев, и летом, когда вместе с другими березами покрывалась зеленой листвой, ее черный ствол не терялся, издали бросался в глаза. Странно было видеть черные изогнутые линии на фоне белого и зеленого цветов березового колка. Странное дерево, отличаясь от своих собратьев, словно не хотело их признавать, располагаясь на открытой всем ветрам поляне. Ему было лет сто, не меньше, и, пока были в кряжистом стволе силы, оно держалось, но, видно, всему приходит конец. С разломанным, расщепленным корнем береза лежала сейчас на ослепительно белом снегу и резко чернела своими голыми ветками.
– Ты погляди-ка! – воскликнул Нефедыч, останавливая машину. – Березу-то и вправду своротило!
Андрей тоже повернулся направо и увидел черную, строгую графику ствола и веток на белом снегу. Увязая по колено в сугробе, он подошел к дереву, снял перчатку и потрогал его рукой. Дерево было холодным, как лоб покойника.
Сколько она повидала, эта черная береза, на своем долгом веку, который был ей отмерен судьбой, о многом могла бы рассказать. Могла бы рассказать и третью историю, хранившуюся в памяти агаринской семьи.
Андрей присел на ствол, невольно подчиняясь нахлынувшим на него чувствам.
…Колосилась и спела на полях рожь – густая, не раздвинуть руками. Недолгие, но шумные, с грозами, перепадали дожди. Дороги не пылили, а воздух был наполнен тяжелым, гудящим зноем. И только в жизни людей не было в это лето ни тишины, ни покоя. Словно кучи подсохшей соломы, загорались одно за другим приобские села по правому и левому берегу. Мужики вытаскивали из укромных мест дробовики, брали вилы, ковали пики. Невидная глазу, незримая, но страшная трещина рассекала людей, и сходились они теперь только в злобе и в ярости.