– Что, Павел, отдыхаешь? Похоже, работать неохота, притворяешься? – Воронихин шуткой хотел скрыть свою жалость, которую вдруг испытал к сильно изменившемуся Савватееву. Все-таки, несмотря ни на что, он его любил.
– А, это ты. У меня блошки в глазах скачут, пока проморгаюсь да разгляжу. Садись где-нибудь. Как там хлеб нынче убирают?
Воронихин присел рядом с ним на диван, неестественно хохотнул.
– Павел, ты с попами не знался?
– Не доводилось вроде.
– Значит, будешь сегодня вместо попа. Исповедоваться я пришел.
– Что это на тебя накатило?
– Да вот так уж. Слушай, как на духу.
Никому бы в районе никогда не рассказал этого Воронихин, даже не заикнулся бы, а вот Савватееву рассказывал все подробно и обстоятельно. Он не ждал и не надеялся услышать от него утешений, но все-таки испытывал облегчение, что все это теперь будет жить не только в нем одном.
– Дальше не надо, – прервал его Савватеев. – Понятно. Худой я поп, Саня, грехов не снимаю. Знаю, почему ты засикотил – по сопатке дали. И кто – мальчишки, сопляки! Наизнанку тебя вывернули, или, как теперь модно говорить, вычислили. Я знаю, Саня, с чего ты прибежал и чего испугался. Не начальства. Совести своей испугался, заговорила она в тебе. Она тебе душу растравила. Больше ничего не скажу, нечего говорить.
Савватеев растерянно зашарил руками по дивану, вполголоса ругнулся, наконец нашел очки, надел их, но вздохнул и сразу снял.
– Понимаешь, накатит – и как туман в глазах. Видать, отпрыгался орелик.
– Так ты мне больше ничего не скажешь?
– Нет, Саня. И больше возвращаться к этому не будем.
Воронихин прикрыл ладонью глаза и тяжело засопел.
– А ничего мужики, а? – неожиданно спросил Савватеев.
– Какие мужики?
– Андрюха мой с тем следователем… да Рубанов. Слышал, намертво Козырина прижали, тюрьмой пахнет.
– Ты же сам сказал – хватит про это.
– Хватит, так хватит… Давай-ка споем лучше. Помнишь, как раньше?..
Воронихин удивленно посмотрел на него, но ничего не сказал.
Серые запавшие щеки Савватеева чуть зарозовели, мутноватые глаза словно прояснились. Он сел на диване, подпер голову ладонью и, чуть раскачиваясь, запел негромким глухим голосом:
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит…
Воронихин стал подтягивать. Пели тихо, протяжно, сдерживаясь, и от этого песня получалась еще грустней, крепче брала за душу.
Догорай, гори, моя лучина,
Догорю с тобой и я…
Уже наступили сумерки, в комнатах было темновато. Увлеченные песней, они не заметили, как появилась Дарья Степановна. Она присела на стул у дверей и не торопилась вмешиваться. Лишь когда они кончили петь, подала голос:
– Александр Григорьевич, ему ведь волноваться нельзя.
Оба дружно оглянулись. Воронихин смущенно поздоровался.
– И спать ему пора.
– Понятно, Дарья Степановна, раскланиваюсь. Извините.
– Подожди, я провожу.
Савватеев вслед за Воронихиным грузно поднялся с дивана. Оба вышли на крыльцо.
Был один из тех вечеров конца августа, когда лето неслышно и незаметно поворачивает на осень. Такими вечерами становится темнее, прохладнее, ярче высыпают звезды, с огородов тянет влажными запахами, и тишина устанавливается такая, что если замереть и придержать дыхание, то услышишь, как бьется собственное сердце. Они побоялись нарушить тишину, долго стояли на крыльце, и сумерки подступали к ним плотнее.
– Что вы тут, приснули? – окликнула Дарья Степановна.
– Воздухом дышим. Пока, Павел, спасибо за беседу.
– На здоровье, – Савватеев оглянулся, проверяя, нет ли на веранде Дарьи Степановны. – Погоди. Последнее скажу. Я тебя, Саня, люблю того, прошлого, и горжусь, что у меня такой друг был. А нынешнего тебя простить не могу. Хочу, а не могу. Я к тому говорю, что, когда протяну ноги, ты над гробом моим речь не говори. Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь, уважь просьбу. Целоваться не будем.
Савватеев круто повернулся.
39
Две недели пролетели для Андрея как один день. Большой уральский город, высокие тяжелые двери университета, гулкие коридоры, наполненные людьми и голосами, бессонные ночи, порядком уже призабытый ученический страх на экзаменах, новые разговоры и споры – все вкатилось в прежнюю жизнь тугим, пестрым комком, в котором еще предстояло разобраться. Но главное оставалось позади – экзамены сданы, в университет зачислен. И поезд весело дергал вагоны, убыстряя ход, стук колес сливался в сплошной гул, он постоянно стоял в ушах. Андрей успел привыкнуть к нему и потом, когда сошел с поезда, когда огонек последнего вагона исчез вдалеке, а он остался один на пустом перроне, в тишине и покое, вдруг почувствовал, что не хватает именно гула, сплошного перестука колес, а может быть, не хватает того, с чем пришлось познакомиться? Он вспомнил яростные споры в общежитии, где полным-полно было ребят, поступавших, как и он, в университет, вспомнил, как отбрасывались в стороны учебники, в которых, даже в самых умных и мудрых, не было главного и нужного позарез ответа на вопрос – как жить? Каждый пытался ответить на него, вспоминая и приводя множество примеров из своей жизни, но что подходило одному, совершенно не годилось другому. Ребята до того разгорались, что иногда начинали оскорблять друг друга и стискивать кулаки. Но все это, понимал сейчас Андрей, стоящий на пустом перроне крутояровского вокзала под бледным электрическим светом, все это намного легче – кричать, спорить, даже драться, чем жить по своему, самим собой установленному правилу. Как легче говорить, что ты перенесешь тяжелый груз, нежели на самом деле тащить его на своих плечах.
Шаги по асфальту пустой улицы звучали гулко, и если навстречу попадался редкий в такой час прохожий, то Андрей, еще не видя его, слышал шаги. Но вот асфальт кончился, песок приглушил звуки, и в полной тишине Андрей добрался до своего дома, в котором – он увидел еще издали – ярко горели окна. Там его ждали, там проснулись посреди ночи и включили свет, Андрей побежал.
Стоило бежать. Ради той вести, какую он услышал. Тетя Паша накормила его, все покачивала головой и приговаривала: «Это надо же – университет, ты гляди-ка!» – потом убрала посуду, чуть заметно подмигнула Вере и ушла в свою комнату. А Вера, выключив свет, в темноте, зашептала ему на ухо о том, что у них будет ребенок.
– Малюсенький такой, беспомощный, наш карапузик, представляешь? Андрюша, ты представляешь? То были просто – я и ты. И вдруг еще маленький, наш, родной. Нет, ты представляешь, Андрюша, ты представляешь?!
Андрей, как ни пытался, представить не мог. Его просто захлестывало незнакомое, еще ни разу не испытанное чувство, захлестывало полностью, без остатка.