Все эти дни над толпой звучал голос Фредди Агилероса. И на серии грандиозных концертов после победы тоже звучал его голос. И стадионы ревели. Женщины смотрели на него снизу вверх и вытирали слезы.
Позже я разобрался, что, хотя Фредди и писал песни, ставшие потом гимном революции, вообще-то по характеру он не был бунтовщиком, в отличие, допустим, от королевы революционного гламура Тесс де Вега, сестры самого богатого человека Филиппин. Она фурией вторгалась на трибуны над толпой, а прославилась тем, что подогнала восставшему народу грузовик кока-колы (с одной из фабрик своего брата) и, что всех поразило, грузовик льда: кока-кола должна быть холодной. Грузовики пошли, конечно, на стройматериал для баррикад, зато рекламные надписи на их боках навечно впечатались в фотохроники праздника народной воли.
Тесс де Вега также стала известна тем, что через год подала в суд на журналиста из «Манила кроникл», который приписал ей великую фразу: «Революция лучше всякого кокаина»; и даже выиграла.
Так вот, Фредди… он не сочинял революционных песен. Он просто был там, среди народа, и пел свои длинные звенящие баллады, наполнявшиеся среди колышущейся толпы неожиданным новым смыслом. Да, пел и ту самую знаменитую «Анак», потому что кто же из революционеров не думал о том, что дома ждет маленький сын, чья жизнь должна быть лучше, чем у отца.
Фредди, как это часто бывает с народными героями, был совсем не с рисового поля и не с фабрики кокосового масла. Он был сыном бессменного мэра города Олонгапо, а писать песни начал, когда учился в очень неплохом университете.
Но каким-то чутьем он всегда угадывал то, что думает очень простой филиппинец, причем еще до того, как до самого филиппинца эти мысли доходили. Вот, скажем, Маркос – он был, конечно, очевидным объектом народного гнева, все верили, что он воровал миллиардами. Оценки уворованного в какой-то момент странно совпали с размером внешнего долга Филиппин (вернуть ворованное – и будет новая жизнь), и тут некоторые задумались: как-то уж слишком просто все получается.
Насколько я знаю, никаких миллиардов Маркоса до сих пор не нашли, а гораздо меньшие конфискованные суммы до сих пор оспариваются адвокатами… Да и вообще филиппинцы из числа революционеров (то есть столичных жителей) постепенно обнаружили, что за чертой Манилы Маркоса все равно уважают, хотя бы потому, что он был единственный президент страны, при котором жить сначала стало заметно лучше.
Но куда больше Манила ненавидела первую леди, когда-то девушку из очень бедной семьи с безнадежного острова Самар. В президентском дворце после революции часть помещений превратили в музей – то была гардеробная комната Имельды Маркос, где стояли ее туфли. Три тысячи пар, или три сотни… и почему когда-то бедные девушки всю жизнь потом испытывают особые чувства именно к хорошей обуви?
Так вот, Фредди написал песню не про Фердинанда, а про Имельду Маркос. И это была очень тихая песня, там он говорил: Имельда, мы все смотрим на тебя – твоя жизнь как кино или книга по истории, и нам так грустно, не знаем, что и думать про тебя.
Филиппинцы вообще-то от природы очень добрые ребята, но в слова их доброту превращают, как и у других народов, поэты и музыканты. Имельду скоро простили. Да и вообще в те дни, когда я появился в Маниле, о революции уже говорили разве что с усмешкой. Какая там революция, если раньше была группа корпораций, близких к семье Маркоса, а сейчас правит группа корпораций, близких к брату новой президентши и к Америке? Нам-то что от этого?
Пожалуй, если от тех бурных дней что-то в душах людей и осталось в неизменности, так это любовь к золотому голосу Филиппин, к Фредди, который думал и говорил так, как думали и говорили тогда все.
Но вот за деревянными стенами клуба, который Фредди себе купил в последние годы, уже ночь, сейчас он будет петь, а народа в зале нет. И тут добавить нечего.
Нашел я его просто – через отель: задал на стойке вопрос, где можно его услышать.
– Да его собственный клуб за три квартала отсюда! – порадовали меня. – Заказать вам билет?
Замирая, я рискнул попросить четыре билета, для всей нашей компании. Первый тревожный сигнал насчет того, что сегодня – это не вчера, я уловил, когда даже и четыре билета были заказаны без труда. И спросил: а как у него дела?
Мальчик в белом мундире с золотыми пуговицами чуть сморщился:
– Ну, вы знаете… Он, конечно, не бедный, и песня про сына до сих пор звучит везде, а это опять же деньги…
И вдруг оживился:
– Зато вся страна сейчас говорит про потрясающую историю. Якобы Агилерос уговорил шаманов горных племен в Бенгете провести древний тайный ритуал… Трансплан… Нет, трансмогрификации… В общем, это когда передается…
И вот сейчас, когда я – один на один, никто нас не слышит – задаю ему честный вопрос: как насчет той самой передачи, того самого древнего ритуала… И он мне отвечает, что нет никаких ритуалов, обрядов, волшебства…
Это кому он говорит – мне? – что на Филиппинах, среди шести тысяч островов и несчетного количества племен, нет загадочных обрядов и прочего древнего волшебства?
Да я же это волшебство сам видел.
Багио, город в горах высоко над равнинами Илокоса, сотни домиков, прилепившихся к зеленым склонам. Сосны, невероятные для Филиппин, с их душными равнинами и поблескивающими водой рисовыми полями. И на одном из склонов клиника человека, который был когда-то мэром того самого Багио, а сейчас стал просто местным волшебником.
Джун Лабо – мрачный темнокожий человек с лицом бульдога, подходит к большому, во всю стену, изображению Девы Марии, шепчет что-то, проводит руками по лицу, заторможенным шагом подходит к столу, на котором уже лежит пациент – прочие, полуголые, стоят в очереди здесь же и видят все. Мгновенным уверенным движением погружает пальцы куда-то в живот пациента… нет, он почти никогда не спрашивает, где болезнь и какая она, ну максимум посетитель покажет на всякий случай пальцем: здесь. И Лабо тащит оттуда, перебирая руками, как рыболов с сетью… тащит что-то, страшное, швыряет в тазик, погружает пальцы куда-то еще – под мышку, что ли, вынимает новые сгустки.
Я, в трех шагах от него, ощущаю этот запах свежей крови. Смотрю, смотрю. Собственно, не только я, но и вся толпа видит происходящее, рукава рубашки Лабо короткие, я захожу на правах особого гостя по другую сторону стола, стою почти рядом с ним. Никаких заготовленных куриных внутренностей нет, им неоткуда тут взяться. Пациент встает и идет одеваться, на стол ложится следующий. Боли – никакой, максимум щекотка. Лабо и сам не знает, что он делает, но – как и все мы – знает, что вылечившиеся есть, они известны, среди них пара женщин из нашего посольства в Маниле. У одной задышал сдавленный раньше перегородкой нос, у другой прошел больной локтевой сустав. И не важно, что это за сгустки мяса извлекаются из ниоткуда, шоу это или нечто настоящее: выздоровевшие есть. Их много.
Это я знаю, что ритуалов и волшебства нет? Да я же перетаскал сюда в 90-е, на должности платного сталкера и переводчика, тучу наших народных целителей. И подробно обсуждал с ними – что же мы такое тут видели?