И Рори нападал и швырял Генри на траву, или же летел наземь сам. Каждую игру, без исключения, их приходилось отдирать друг от друга.
– Ну-ка.
Отец оглядывал их обоих, переводя взгляд с одного на другого: Генри – светловолосый и перепачканный кровью. Рори цвета циклона.
– Ну-ка – что?
– Вы знаете что.
Он дышит хрипло и тяжело, руки в ссадинах.
– Пожмите руки. Сейчас же.
И они жмут.
Они жмут друг другу руки и говорят «Извини», а потом «Извини, что ты такой мудила», и опять сцепляются, и их приходится тащить на задний двор, где сидит Пенелопа, а вокруг нее на траве разбросаны работы учеников.
– Ну, что у вас на этот раз? – спрашивала она, сидя на солнце в платье и босиком.
– Рори?
– Че?
Внимательный взгляд.
– Я говорю: что?
– Возьми мой стул.
Она направляется к дому.
– Генри?
– Знаю, знаю.
Он уже на четвереньках собирает разлетевшиеся страницы.
Пенни выразительно смотрит на Майкла и сообщнически, заговорщицки подмигивает.
– Господи, проклятые мальчишки.
Неудивительно, что я выучился трепать божье имя.
Ну а что еще?
Что было еще, пока мы перепрыгивали из года в год, будто с камня на камень?
Говорил ли я, как мы забирались на заднюю ограду, посмотреть, как работают лошади? Рассказывал ли, что мы наблюдали, как там все постепенно глохло и превращалось в очередной заброшенный стадион?
Говорил ли про войну за «Четыре в ряд», когда Клэю было семь?
Или партию в парчиси, затянувшуюся на четыре часа, если не дольше?
Упоминал ли, что выиграли ту долгую битву Пенни и Томми: второе место взяли отец и Клэй, третье занял я, а последнее – Генри и Рори (которых заставили играть в одной команде)? И что каждый из этих двух пенял другому за то, что тот криво давил пузырь, выбрасывающий кости?
А что касается «Четырех в ряд», довольно сказать, что еще несколько месяцев после той игры мы находили фишки по всему дому.
– Эй, зырьте! – кричали мы, из коридора или с кухни. – Вон даже где валяется!
– Рори, иди подбери.
– Сам иди.
– Я-то с какой стати – это твоя фишка.
И так без конца. Без конца.
Бесконечно.
Клэй помнил лето, когда Пенни читала из «Илиады», и Томми спросил, что такое розовопёсая. Мы допоздна засиделись в гостиной, Томми лежал: голова у нее на коленях, ноги у меня на коленях, а Клэй вовсе устроился на полу.
Пенни, склонившись, потрепала его по волосам.
– Розовоперстая, глупый, это заря, – сказал я.
– Как это?
Теперь уже это был Клэй, и Пенелопа пояснила:
– Ну, – сказала она, – знаешь, как на восходе и на закате желтеет, краснеет и розовеет?
Он кивнул из-под подоконника.
– Вот это он и имеет в виду, будто розовые пальцы. Здорово же, да?
Тут Клэй улыбнулся, и Пенни тоже.
Томми же продолжал сосредоточенное размышление:
– А Гектор же собака, раз он лужеупийца?
Не выдержав, я поднялся с дивна.
– Так уж нужно было, чтобы нас стало пятеро?
Пенни Данбар лишь рассмеялась.
Следующей зимой снова начался футбол, настоящий: тренировки, победы и поражения. Клэю не особенно нравилось, но он играл, потому что играли мы, остальные, и, думаю, младшие в семье в каком-то возрасте копируют старших. Тут надо заметить, что, хотя Клэй оставался чуть в стороне, он все же умел быть таким же, как мы. Бывало, во время домашнего футбольного матча кто-нибудь на поле получал хитрый удар или подставленный локоть; Генри и Рори сразу ощетинивались: «Это не я!» и «Да ни хрена!» – но я-то видел, что это сделал Клэй. Уже тогда его локти были грозны и во многих смыслах полезны: нелегко было заметить их в работе.
Иной раз он признавался:
– Эй, Рори, это я…
Ты не ведаешь, на что я способен.
Но Рори отмахивался: меряться силами с Генри было выгоднее.
В этом смысле (как и в том), справедливо, что за Генри, что касалось спорта и развлечений, в то время велась дурная слава – его удалили с поля за толчок арбитра. А затем загнобили товарищи по команде за величайший из футбольных грехов; в перерыве помощник тренера спросил их:
– Эй, а где апельсины?
– Какие апельсины?
– Не умничай давай – будто не знаешь, паек.
Но тут кто-то заметил:
– Гляньте-ка, какая куча кожуры! Это Генри, это драный Генри!
Мальчишки, взрослые мужчины и женщины, все сверлили его гневными взглядами.
Величайшее общественное унижение.
– Это правда?
Отпираться не было смысла: руки его выдавали.
– Я проголодался.
Стадион был в шести или семи километрах от дома, и обычно мы ехали домой на метро, но Генри заставили идти пешком, ну а заодно и нас. Когда кто-то из нас что-нибудь натворит, отвечать вроде как приходилось всем. И вот мы бредем по Принсесхайвэй.
– Ты вообще зачем судью-то толкнул? – спросил я.
– Да он все время мне на ногу наступал – а у него шипы стальные.
Потом Рори:
– Ну а все апельсины зачем было сжирать?
– А затем, что знал: тебя, мудака, тоже пешком отправят.
Майкл:
– Эй!
– Ой да, извиняюсь.
Но в этот раз он не стал ерничать и пояснять свое извинение, и, кажется, в тот день мы все почему-то были довольны, хотя скоро нам предстояло увидеть начало распада: даже Генри, блевавшему в сточную канаву. Пенни опустилась рядом на колено, а над ней раздался голос нашего отца:
– Вот они, блага свободы.
Откуда мы могли знать?
Мы были стая Данбаров, без всякой тревоги о завтра.
Питер Пэн
– Клэй? Не спишь?
Ответа не последовало, но Генри знал, что брат не спит. Про Клэя было известно, что он почти всегда бодрствует. Если Генри и удивился, то зажегшейся лампочке у кровати и тому, что Клэй решил заговорить:
– Ты как?
Генри улыбнулся.
– Щиплет. А ты?
– Больницей воняю.
– Чудная миссис Чилман. А оно здорово жгло, то, чем она нас намазала, а?