Он, конечно, играл в школьной футбольной команде, был защитником, и неплохим. Умел останавливать. Обычно он не забывал удостовериться, что соперник после этого в полном здравии; мог и начать атаку: умел помочь товарищу забить, забивал и сам.
За пределами спортивной площадки его выделяла среди других доброта, а еще какая-то странная зашоренность. Он мучительно сходился с людьми, не умел сразу себя показать: предпочитал надеяться на большее – найти того, кто его разглядит.
Как заведено (по меньшей мере, вокруг спортивных ристалищ), появились девочки; они были предсказуемы, в их юбочках, и кроссовках, и с подобающими напитками. Жевали резинку. Потягивали из банок.
– Привет, Майки!
– О… привет.
– Привет, Майки, мы тут небольшой компашкой собрались вечером в «Астор».
Майки это не занимало – хотя единственным человеком, которого он по-настоящему любил, был Микеланджело, на руках у него были еще три девочки.
Во-первых, великая машинистка – мастер контратак из врачебной приемной.
Потом старая рыжая овчарка, что сидела рядом с ним на диване, пока он смотрел повторы «Околдованного» и «Напряги извилины», и спала, тяжело дыша, пока он трижды в неделю вечерами прибирался в кабинете доктора Вайнрауха.
Наконец, была та, которая на уроках английского сидела впереди справа, сгорбленная и милая, мосластая, как телóк (это она, как мечталось Майклу, должна была его разглядеть). В те дни у нее были туманные серые глаза, зеленое школьное платье в клетку и волосы, спадавшие до копчика.
Губительница звездолетов из врачебной приемной тоже успела измениться.
По вечерам он гулял по городу с рыжей овчаркой по кличке Мун – названной так в честь полной Луны, сиявшей в небе, когда мать ее привела.
Мун была пепельная с рыжим, она спала на полу в сарае, пока мальчик рисовал, сидя за отцовским верстаком, или писал за мольбертом – подарком матери на шестнадцатилетие. Во дворе Майкл чесал ей живот, и собака, перевернувшись на спину, улыбалась в небо. «Идем, красотка», – и они шли. Мун довольно трусила рядом, а он шагал сквозь месяцы тоски и набросков, тоски и портретов, тоски и пейзажей – искусства и Эбби Хенли.
Всякий раз в городе, медленно въезжавшем в ночь – ее приближение Майкл чувствовал за многие мили, – где-то впереди он видел Эбби. Ее тело было мазком кисти. А длинные черные волосы – росчерком.
Какими бы улицами они ни шли через город, мальчик и собака обязательно выходили к шоссе. Останавливались у проволочной изгороди.
Мун ждала.
Дышала и облизывала морду.
Майкл клал пальцы на изгородь, на узлы колючей проволоки: подавшись вперед, он разглядывал гофрированную крышу, глубоко надвинутую на далекий дом.
Горело лишь несколько огней.
Телевизор ярко мерцал голубым.
Каждый вечер Майкл простаивал какое-то время, застыв, положив руку на голову собаки.
«Идем, красотка», – и они уходили.
Лишь когда Мун умерла, он наконец пробрался за эту изгородь.
Бедняжка Мун.
Был обычный день, занятия в школе кончились.
Город заливало солнце.
Она лежала на спине возле заднего крыльца с коричневым аспидом, тоже мертвым, на груди.
У Майкла вырвалось «О господи!», и он перешел на бег. Подбежал к крыльцу, опускаясь подле нее на колено, услышал шорох падающего школьного рюкзака. Он никогда не забудет горячий бетон, теплый запах собачьей шкуры и как зарывался лицом в рыжую шерсть.
– Господи, Муни, не-е-ет.
Он умолял ее вздохнуть.
Бесполезно.
Упрашивал перевернуться и улыбнуться, встать и потрусить к миске. Поплясать на задних лапах, выпрашивая дождя из сухого корма.
Безответно.
Ничего не осталось, только тело и оскал, смерть, не закрывшая глаз, и Майкл стоял на коленях в закате на заднем дворе. Мальчик, собака и змея.
Позже, незадолго до возвращения Адель, он отнес Мун за сушильный столб и похоронил под банксией.
Он принял два решения.
Во-первых, он вырыл еще одну яму – на несколько футов правее – и опустил туда змею: друг и враг, бок о бок. Во-вторых, этим вечером он пересечет границу у Эбби Хенли. Он пойдет к усталой двери и к голубым сполохам телевизора.
Вечером на шоссе были город за спиной, стрекозы и боль от потери собаки – такой голый, без ее частого дыхания, воздух. Пустота у ноги. Но было и другое чувство. Сладкая дурнота от поступка, от появления нового. И Эбби. Стоившая всего на свете.
По дороге он командовал себе не застывать у проволочной изгороди, но не смог без этого обойтись. Его жизнь сжалась до нескольких минут, пока он не сглотнул и не зашагал к крыльцу – где ему отворила Эбби Хенли.
– Ты, – сказала она, и небо разбухло от звезд.
Избыток одеколона.
Мальчик с полыхающими плечами.
Рубашка на нем слишком просторна в слишком просторной стране, и дорожка, на которой они стояли, сплошь заросла бурьяном. За дверью ее домашние ели мороженое, а железная крыша нависала, наваливалась на Майкла, искавшего слова и темы. Слова нашлись. Темы – нет.
Обращаясь к ее голяшкам, он сказал:
– У меня сегодня собака умерла.
– А я и удивилась, что ты один.
Она улыбнулась почти надменно.
– Я буду вместо?
Это был крепкий тычок.
Он не сдавался.
– Змея.
Он помолчал.
– Укусила.
И эта пауза почему-то изменила все.
Майкл отвел взгляд в сгущающиеся потемки, и девочка за несколько коротких секунд превратилась из насмешницы в само смирение: она шагнула ближе, и стала рядом, глядя, куда и он. Так близко, что касалась его плечом.
– Я бы ту змею пополам порвала, чтобы она и тебя не укусила.
С тех пор они стали неразлучны.
Они смотрели старые телекомедии, что снова и снова крутятся в программе – его «Околдованного» и ее «Мечтаю о Джинни». Они валялись у реки или уходили из города по шоссе, наблюдая, как мир становится больше. Прибирались у доктора Вайнрауха или слушали через его стетоскоп сердцебиение друг у друга. Замеряли друг другу давление, пока руки не надувались так, что вот-вот лопнут. В сарае он делал наброски ее рук, ее лодыжек, ступней. Но отказывался изображать лицо.
– Ну чего ты, Майкл…
Она со смехом клала ладонь ему на грудь.
– Ты что, не сможешь меня похоже нарисовать?
А он мог.
Он мог схватить дымку в ее глазах. Озорную бесшабашную улыбку.