Если кратко, то общественные удобства.
Ну, вы себе представляете.
Как такая пропасть народу может настолько криво мочиться? Зачем люди пишут, мажут, зачем гадят куда угодно, только не в унитаз? Это ли блага свободы?
В кабинках она читала надписи на стенах.
Со шваброй в руке она вспоминала, что было на последнем занятии по английскому, и повторяла себе под ноги. Это был отличный способ оказать уважение новой стране – окунуться в ее зной, тереть и мыть ее грязь и пакость. А еще Пенелопа гордилась собой, потому что работала с охотой. Прежде она сидела на ледяном голом складе, отачивая карандаши, теперь жила на четвереньках; дышала дуновениями хлорки.
После полугода работы она, казалось, могла потрогать их руками.
Ее план приобретал очертания.
Конечно, каждый вечер, а иногда и днем, по-прежнему наворачивались слезы, но Пенелопа определенно делала успехи. Ее английский от безвыходности неплохо прогрессировал, хотя пока еще нередок был суматошный, мятый синтаксис неправильных начал и сломанных окончаний.
Много лет спустя, несмотря на то что она преподавала английский в школе на другом конце города, дома Пенелопа, бывало, сбивалась на заметный акцент, и мы всякий раз не могли удержаться; нам нравилось его слышать, мы радостно вопили, мы просили еще. Она так и не смогла обучить нас своему родному языку – мы ее выматывали одним фортепиано, – но нам нравилось, что «лодка» может стать «водкой» и вместо «речи» кто-то «идет жечь». «Рука» становилась «ранкой». Или «А ну тише! Я из-за вас собственных мышлей не слышу!» Но в первой пятерке всегда стояла неприятность. Нам куда больше нравилась «непжиятность».
Да, в первые дни все сводилось к этим двум религиям: слова, работа.
Вальдеку она писала письма и, когда случались деньги, звонила, поняв, наконец, что ему ничего не грозит. Он рассказал обо всем, что сделал, чтобы ее вывезти, и что прощание на перроне было вершиной его жизни, и что цена не важна. Однажды она ему даже почитала из Гомера на ломаном английском и точно почувствовала, как он улыбается.
Только вот она не могла знать, что годы за этими делами помчат без оглядки. Она перемоет несколько тысяч унитазов, отскребет акры щербатого кафеля. Она вынесет все туалетные оскорбления, найдя при этом и вторую работу: уборку в частных домах и квартирах.
Но вместе с тем она не могла знать и того, что ее будущее скоро определится тремя связанными между собой поворотами.
Одним из них будет тугой на ухо хозяин музыкальной лавки.
Потом – троица бестолковых грузчиков.
Но первым станет смерть.
Смерть статуи Сталина.
Кэри и Клэй и Матадор в пятой
Он никогда не забудет день, когда впервые увидел ее на Арчер-стрит, или, вернее, день, когда она, подняв глаза, увидела его.
Было начало декабря.
Кэри с родителями приехала в город под вечер, они добирались несколько часов. Позади их машины катил грузовик перевозочной фирмы, и вскоре они принялись таскать на крыльцо и в дом коробки, мебель и бытовую технику. Среди вещей обнаружились седла, несколько уздечек и пара стремян: для отца Кэри упряжь составляла ценность. Он тоже некогда был жокеем в жокейской семье, где жокеями были и его старшие братья: они участвовали в скачках в разных городках с непроизносимыми названиями.
Прошло, наверное, уже с четверть часа после их прибытия, когда девочка, остановившись, замерла посреди лужайки. Под мышкой одной руки она держала коробку, под мышкой другой – тостер, который в пути успел растрястись. Шнур от тостера свисал к ее ногам.
– Смотри-ка, – сказала она, махнув небрежно через дорогу. – Вон там мальчишка на крыше.
Теперь, через год и несколько недель после того дня, она пришла на Окружность, легко шелестя по траве.
– Привет, Клэй.
Он почувствовал ее рот, ее кровь, ее жар и пульс. Все в одном выдохе.
– Привет, Кэри.
Было около половины десятого, и он дожидался ее на матрасе.
С мотыльками. И с луной.
Клэй лежал на спине.
Девочка секунду помедлила на краю, поставила что-то на траву у ног, затем легла на бок, чуть прижав Клэя коленом. Он почувствовал на коже рыжеватую щекотку ее волос, и, как всегда, это ему понравилось. Он уловил, как она заметила ссадину на его лице, но сочла за лучшее не спрашивать и не искать других повреждений.
И все же ей придется.
– Пацаны, пацаны, – сказала она, трогая его рану.
И замолчала в ожидании ответа.
– Нравится книжка?
Вопрос сначала показался тяжелым, будто ее подтягивали на блоке.
– И по третьему кругу интересно?
– Еще интереснее – Рори тебе не говорил?
Он попытался вспомнить, говорил ли Рори что-то по этому поводу.
– Я его видела на улице, – сказала она. – Несколько дней назад. Кажется, как раз перед…
Клэй хотел приподняться, сесть, но удержался.
– Перед чем?
Она знала.
Знала, что он вернулся домой.
Клэй пока решил не реагировать, его мысли занимал «Каменотес» и вложенный туда закладкой выцветший билет тотализатора: на Матадора в пятой скачке.
– А где читаешь хотя бы? Он уже поехал работать в Рим?
– И в Болонью тоже.
– Махом ты. Все без ума от его сломанного носа?
– Ага-а. Ничего не могу с собой поделать, знаешь.
Быстрая широкая усмешка.
– Я тоже.
Кэри нравилось, что в подростковом возрасте Микеланджело сломали нос за то, что его обладатель был слишком боек на язык: напоминание, что он тоже человек. Значок несовершенного существа.
Для Клэя тут было чуть больше личного. Он знал еще один сломанный нос.
* * *
А тогда – тогда, через несколько дней после ее появления, – Клэй сидел на крыльце и жевал тост, поставив тарелку на перила. И, едва он его доел, на улице появилась Кэри – в фланелевой рубашке и вытертых джинсах, рукава у нее были подвернуты до локтя. Последний осколок солнца за ее спиной.
Отсвет на ее руках.
Поворот ее лица.
И даже зубы: они не были у нее абсолютно белыми, не были абсолютно ровными, но в них было при этом что-то, особое качество: как стекляшка из моря, гладко обточенные оттого, что она сжимала их во сне.
Сначала она не поняла, узнал ли он ее, но тут Клэй нерешительно спустился с крыльца, так и не выпустив тарелки из рук.
С этого расстояния, близко-но-настороженно, она его разглядела: деловито, с радостным любопытством.