Добраться до Кливленда, найти маму.
Я салютую себе.
Я приступаю к выполнению своей миссии.
До связи,
Мэри Ирис Мэлоун,
спасительница матери, мать ее так
От повторной прорисовки человечка в стиле палка-палка-огуречик на обложке этого дневника нет толку. Палочные человечки всегда такие худосочные.
Я откидываю темные волосы назад, прижимаюсь лбом к окну и любуюсь миром снаружи. Пока Миссисипи не ступила на свой дьявольский путь, мое восхищение просто зашкаливало. Теперь же впечатления, ну не знаю… посредственные. Трагически посредственные. Вдобавок ко всему дождь библейского размаха прямо сейчас со всей дури наказывает землю, и я не могу избавиться от ощущения, что наказание заслуженное. Сунув дневник в рюкзак, достаю пузырек «Абилитола». Вытряхнуть, проглотить, повторять ежедневно – это привычка, а привычка – королева, как говорит папа. Я глотаю таблетку и с чувством сую пузырек обратно в рюкзак. Тоже часть привычки. Так говорю уже я.
– Какого черты ты тут делаешь, мисси?
Сначала я вижу пучок, высоченный пучок волос, вздымающийся над двумя передними сиденьями. Мокрый насквозь и кривой как Пизанская башня. А затем всплывает мужчина (сотрудник «Грейхаунда» по имени Карл, согласно блестящей нашивке на рубахе). Крупный. Даже огромный. Не отрывая от меня пристального взгляда, он достает из ниоткуда бурито, разворачивает и впивается в него зубами.
Enchanté, Карл.
– Это ведь автобус до Кливленда? – Я роюсь в рюкзаке. – У меня есть билет.
– Мисси, – бубнит он с набитым ртом, – у тебя может быть хоть гребаный золотой билет Вилли Вонки, мне плевать. Посадка еще не началась.
В моей голове тысяча крошечных Мим стреляют в Карла огненными стрелами, и его волосы летят наземь восхитительной пылающей копной. Но прежде, чем одна из этих метафизических Мим втягивает меня в неприятности, я слышу мамин голос – звенящее эхо, музыка моего детства: «Срази его наповал добротой, Мэри. Уничтожь любезностью». Я достаю из арсенала девчачью улыбку и мамин британский акцент:
– Вот это да, какая чудесная униформа, парень! Она так подчеркивает твою грудь.
Волосяная Пизанская башня, спокойно пожевывая бурито, поворачивается и указывает на открытую дверь. Я закидываю рюкзак за спину и плетусь по проходу:
– Серьезно, старина, грудь просто обалденная.
И выхожу на улицу, под ливень, прежде чем Карл успевает ответить. Сомневаюсь, что мама именно это подразумевала под «уничтожь любезностью», но я способна только на такое.
Я натягиваю на голову капюшон и бегу от посадочной площадки к навесу, перепрыгивая через полдюжины бурлящих луж. В укрытии плечом к плечу стоят человек семь-восемь: поглядывают на часы, пялятся в какие-то бумаги – что угодно, лишь бы не сознавать неуютную близость незнакомцев. Я притискиваюсь к мужчине среднего возраста в пончо и наблюдаю, как дождь скатывается с козырька, будто тонюсенький водопад.
– Это у тебя? – спрашивает Пончомен в дюйме от меня.
«Пожалуйста, не дай ему заговорить со мной, прошу, не надо».
– Извини… – Он слегка толкает локтем мой «Джен-Спорт». – Но, кажется, твой рюкзак поет.
Я стаскиваю рюкзак с плеча и выуживаю мобильник. «Я просто звоню сказать, что люблю тебя» в сладком исполнении Стиви Уандера эхом разносится по нашей тесной тюрьме из воды и брезента. Стиви поет, только когда звонит Кэти, сводя на нет всю сентиментальность текста.
– Как мило, – говорит Пончомен. – Твой парень?
– Мачеха, – шепчу я, глядя на ее имя на дисплее.
Кэти сама загрузила песню, чтобы у нее был «особый рингтон». А я все собиралась заменить ее на нечто более подходящее вроде «Имперского марша» Дарта Вейдера или того механического голоса, который просто орет «Опасность! Опасность!» снова и снова.
– Вы, похоже, близки.
Все еще сжимая голосящий телефон, я поворачиваюсь к мужчине:
– Что?
– Песня. Вы с мачехой близки?
– О да, конечно, – заверяю я, активировав каждую клеточку сарказма в теле. – Неразлучны.
Он кивает, улыбаясь от уха до уха:
– Потрясающе.
Я молчу. Лимит на разговоры с незнакомцами официально исчерпан. На ближайшие лет десять.
– Так куда направляешься, солнышко? – спрашивает он.
Ну вот и все.
Глубоко вдохнув, я шагаю через мини-водопад прямо под дождь. Все еще льет как из ведра, но я не против. Это первый дождь осени, мой любимый в году. И может, дело в адреналине от принятых за день решений, но я чувствую себя безрассудной. Или честной – подчас трудно определить разницу.
Обернувшись к Пончомену, я вижу, что глаза его влажные, но не от слез или ливня. Это что-то совсем иное. И на долю секунды возникает странное ощущение, будто все вокруг нас растворились. Остались только мы двое, обреченные вечно стоять лицом к лицу посреди автобусной станции в объятиях прожорливой стихии.
– Знаешь, – кричу я сквозь дождь, разрушая связавшее нас проклятие, – мне шестнадцать!
Остальные люди под навесом поднимают взгляды больше не в силах игнорировать неуютную близость.
– Ясно. – Мужчина кивает – все с той же улыбкой и остекленевшими глазами.
Я отбрасываю с лица мокрую прядь волос и стягиваю шнурки капюшона потуже.
– Завязывай болтать с девчонками. Тем более на автовокзалах. Это просто отвратительно, чувак.
Промокшая до нитки, размышляя над безумием мира, я топаю к дверям станции. Возле выхода «С» коротышка в твидовой шляпе вручает мне листовку.
ТОЛЬКО В ДЕНЬ ТРУДА
ЦЫПЛЕНОК ГЕНЕРАЛА ЦО ВСЕГО ЗА $4.50
ЗАЧЕМ ПЛАТИТЬ БОЛЬШЕ? ЗАХОДИ! НАС ЗНАЮТ ВСЕ!
Флаер, словно первая костяшка домино, опрокидывает ряд воспоминаний: с глухим стуком падают традиции Дня труда, Элвис, фейерверки – все, что было раньше, падает, падает…
И на расстоянии в тысячу миль я чувствую, что мама нуждается во мне. Я уверена в этом – уверена всецело, наверняка, стопроцентно, как не была уверена ни в чем и никогда прежде.
До Дня труда четверо суток.
Девяносто шесть часов.
Я не могу опоздать.
3. Мчимся на север
1 сентября, ближе к вечеру
Дорогая Изабель.
Я помираю со скуки. В автобусе. Сидя рядом со старушкой, которая все время наклоняется, будто хочет начать разговор. Чтобы сохранить здравомыслие, пишу.