Было 4:58 утра, и я невольно побеспокоил Рози, вылезая из постели, чтобы записать идею, которая могла бы забыться, возобнови я сон.
Она села на кровати:
— Все равно Хадсон через двадцать минут встанет.
Мы приготовили кофе, и Рози нашла мне ручку и бумагу.
— Что самое интересное ты можешь рассказать про твоего папу?
— Он не сделал в жизни ничего примечательного.
— Как насчет той звуконепроницаемой колыбели, которую он соорудил для Хадсона? Замечательная история, по-моему. Тут и доброта, и ум, и ощущение такой… некоторой склонности к причудам.
— Ты считаешь, что мой отец был склонен к причудам?
— Считаю ли я, что римский папа — католик? Конечно, он был странноватый. Взять хотя бы то, как у вас в хозяйственном магазине аккуратно разложены все гаечки и болтики.
— Я сам ввел эту систему. Сорок лет назад.
— Тогда это еще одна прекрасная история. А как он решил прослушать всего Бетховена и умер, когда дошел до конца? Тебе надо на этом завершить.
— Посетителям похорон будут и без меня известны все эти факты.
— А ты их не информируешь. Ты им напоминаешь. Или вот еще. Как насчет чего-нибудь такого, чему он тебя научил?
— Он считал, что попытки чему-либо меня научить — процесс, приносящий лишь разочарование и досаду. Он часто говорил: «Столько в тебе всяких знаний (потому что в школе я получал хорошие отметки), почему же ты никак не можешь?..» Я проявлял некомпетентность по части многочисленных задач, связанных с физическим трудом. И это, конечно, раздражало в контексте оказания помощи в магазине хозяйственных товаров.
— Правда? Твой папа думал, что, если у тебя хороший интеллект, ты и со всякими инструментами должен хорошо справляться?
— Не совсем так. Он говорил, что мне просто не хватает здравого смысла. И вероятно, был прав. Иногда я делал чудовищные глупости.
— Как когда Хадсон, еще в Нью-Йорке, сунул бутылку с сиропом в ящик с инструментами и все там залил?
— Совершенно верно. И я в свое время наговорил массу глупостей — покупателям и поставщикам. Даже тогда я уже понимал, что это глупости. Сразу после того, как их произносил.
— Но ты же все равно делал свою работу, верно? Твой папа упорно этого добивался — и добился. Вот как раз одно из его мощных достижений, о которых ты мог бы сказать в речи. А может, у тебя есть какая-нибудь самоуничижительная история про то, как ты напортачил, а он стал учить тебя, как правильно…
— Можешь обратиться к моему дядюшке Фрэнку. У него имеются многочисленные примеры таких случаев.
— Ладно тебе, не заводись. Без твоего папы ты бы вырос совсем другим. А так ты получился очень даже ничего. Так что ты ему многим обязан. Как и я, кстати.
— Когда мне было шесть лет, у всех остальных детей были конструкторы «Лего» и «Меккано». Но мой отец сделал мне лучший в мире конструктор — из деталей, продающихся в хозяйственном магазине.
Предложенный Рози метод составления надгробной речи оправдывал себя. К моему немалому удивлению и дискомфорту, поначалу на моем голосе сказывались испытываемые мною эмоции, но потом я вновь обрел над ним контроль. Актовый зал Института механиков
[12] был почти полон: моего отца хорошо знали в общине, к тому же он до недавних пор продолжал помогать моему брату в магазине. Я удивился, обнаружив, что несколько человек, никогда или почти никогда не встречавшихся с отцом, сочли нужным доехать до Шеппартона: это были Фил, Клодия («Я тут представляю всю семью Бэрроу!»), Дейв с Соней, Ласло с Фрэнсис Спорадической Курильщицей, а также — что совершенно меня изумило — Амхад с Мин… и Саймон Лефевр. Иуда.
— По крайней мере, он убедится, что я взяла отгул не ради Хадсона, а ради чего-то еще, — заметила Рози.
Он сидел рядом с Клодией, которая некогда бросила его из-за неверности и присвоила ему оскорбительное прозвище. Необъяснимо!
В тот конструктор, как я теперь вспомнил, я неоднократно играл с двумя другими мальчиками, так что отец косвенным образом способствовал и кое-каким моим социальным взаимодействиям. Меня больше привлекали накопление и организация компонентов (их число пополнялось на дни рождения и в Рождество), нежели собственно конструирование.
Я закончил выступление рассказом о проекте «Бетховен», после чего вернулся на свое место между Рози и моей матерью. Последняя плакала — что было вполне объяснимо. Моим главным чувством на тот момент было облегчение: казалось, я выполнил свою работу довольно приемлемо.
А затем произошла катастрофа. Распорядитель объявил, что еще один родственник хотел бы сказать «несколько слов». Я не видел этого родственника много лет. Теперь он пребывал в состоянии физической дряхлости и передвигался на коляске. С помощью дочери (моей двоюродной сестры Линды) он сумел подняться на ноги, чтобы обратиться к собравшимся.
— Это кто? — спросил Хадсон, наклоняясь ко мне через Рози.
— Твой двоюродный дедушка Фрэнк, — ответил я. — Бабушкин брат. Он очень стар, и у него болезнь Альцгеймера. Игнорируй все, что он скажет.
— Ну, не то чтоб Джим был такой уж хороший человек, — произнес дядюшка Фрэнк, и слушатели — по совершенно непонятной причине — засмеялись. Возможно, они отреагировали так из жалости к старому человеку, изначально рассчитывавшему на отклик подобного рода. — Моя семья как-то не была особо уверена, что стоит это делать, когда Адель объявила, что собирается за него выйти. Он нам сразу показался этаким умником. Правильно показался. — Снова смех в зале. — Никак не мог уговорить его вступить в масоны. Я ему твердил: «Тебе надо просто поверить в Великого Архитектора и завести привычку иногда проводить время со своими собратьями за выпивкой и трепотней». А он всегда отвечал: «Твердое „нет“ по обоим пунктам, Франклин».
Судя по реакции собравшихся, дядюшка Фрэнк все-таки преуспел в своей задаче высмеять моего отца, хотя сам я дал бы точно такой же ответ на предложение присоединиться к масонской ложе.
— Мне случалось над ним малость поизмываться, просто для смеха, только вот он всегда это принимал всерьез. Вечно поправлял меня, если я какое слово неправильно произносил. Но когда мы стали ремонтировать зал для масонских собраний, он пожертвовал все, что нам было нужно, и торчал там каждую минуту, когда не сидел у себя в лавке. Хотел убедиться, что мы не запорем это дело. Джим не любил, когда кто-нибудь что-нибудь запорет.