– У меня синдром Мёбиуса.
И я погрузился в эти слова, которые я читал, которые слышал, которые думал… но которые никогда не произносил. Мэд сидела, положив подбородок на колени, прислонившись спиной к трубе, и внимательно слушала.
– Это неврологическое заболевание, вызывающее лицевой паралич, – сказал я. – В мире им на миллион человек болеют от двух до двадцати, так что я, как видишь, везунчик. Но у многих он проявляется гораздо серьезнее. Бывает, что люди вообще не могут двигать ртом. У других проблемы с руками или ногами. Мне правда повезло. Некоторым образом. – Я держал в руках папин носовой платок с монограммой. – Вот глотать сложновато. И улыбаться я не могу. Не могу смотреть в стороны. Плачу только очень, очень редко. Не могу моргать, из-за чего у меня сильно сохнут глаза. Отсюда и «Визин». Когда я был маленьким, то ходил к логопеду, очень помогло. А до этого меня едва понимали. Я не могу обхватить край кружки губами, поэтому пришлось учиться пить, ничего не проливая. И отвечая на твой вопрос: я не могу закрыть глаза, когда сплю. Во всяком случае, полностью не могу. Есть разные операции, которые бы… но… я не знаю. Я уже привык.
Иногда скажешь правду – и становится лучше. А иногда правда повисает в воздухе, точно туман, скрывающий симпатичную ложь. Я надеялся, что Мэд разглядит меня сквозь туман. Я надеялся, она услышала правду и увидела, что я хочу быть с ней честным. Реальным, как самый реальный персонаж «Изгоев». И пока я на все это надеялся, Мэд оттолкнулась от трубы, приземлившись коленями на черепицу. У нее был такой вид, словно… я не знаю… словно ей хотелось большего. Но при этом она была довольной. Страстной. Безрассудной. Дикой. Довольной. Счастливой. Грустной.
У нее был вид одновременных чрезвычайных противоположностей. Мне хотелось жить в ее выражении лица. Это выражение лица съело бы меня целиком, если бы я позволил.
– Ты собираешься открывать эту коробку? – спросила она, поднимая ее.
– Это твой следующий вопрос?
– Ага.
Я улыбнулся глазами, надеясь, что она заметит.
– Я принимаю твой вопрос. Она протянула коробку мне:
– А ты меня о чем спросишь?
– Я хочу твою фотографию, – сказал я, не раздумывая. – И чтобы на ней больше никого не было.
Мэд прищурилась:
– Это не вопрос.
– Можно мне твою фотографию? Где больше никого нет?
– А это два вопроса. И вторая часть несколько…
Она остановилась, вздохнула и пристально на меня посмотрела. И смотрела. И смотрела.
– Что? – спросил я.
– Ничего.
– Что?
Хотя она не улыбалась, я увидел улыбку, написанную на ее лице. И по этой причине я был рад, что еще не открыл коробку.
– Спроси меня еще раз, – сказала она, пододвигаясь ближе. Так близко, что я чувствовал ее дыхание у себя на носу. Так близко, что я ощутил некоторые импульсы на своих богом забытых территориях. Движение на палубной установке моего USS-Ling.
– Можно мне твою фотографию, где больше никого нет?
… …
– Я согласна ответить на твой вопрос. Но ты первый. – Она постучала по крышке коробки: – Сезам, откройся!
С колотящимся сердцем я нажал на замок и открыл коробку. Внутри лежала пачка сигарет. Они были совсем древними;
не надо было быть курильщиком, чтобы это заметить.
– Остроумно, – сказала Мэд, доставая пачку.
– Что тут остроумного?
– Похорони меня среди дымящихся кирпичей нашего первого поцелуя. – Она показала на трубу, а потом достала из пачки сигарету. – Двойной смысл. Ты не против?
Я взял пачку в руки:
– Я не знал, что мои родители курили.
Мэд зажгла старинную сигарету, затянулась и закашлялась.
– Боже, какая тошнота.
Я поставил коробку на крышу, достал из рюкзака урну и взял щепоть папы. Затолкал его в полупустую пачку. Немного подумав, зачерпнул еще и кинул в трубу.
– На всякий случай, – сказал я, садясь точно на то же место, где и раньше.
Мне хотелось сидеть ближе, но я по жизни был абсолютно безвольным, как объятие сбоку.
… …
– Воспоминания бескрайни, словно горизонт, – сказала Мэд.
Я поднял невидимую чашу:
– За Сильвию и Мортимера.
Мэд отсалютовала сигаретой.
– Пусть воспоминания о них будут бескрайне горизонтальны.
Мы посмеялись. В луне – и в Мэд – было что-то такое, от чего мне хотелось говорить. Я и говорил. Я придумывал новые слова, простые слова, и кидал их в тонкий холодный эфир.
– Я скучаю по родителям.
– Я тоже.
– Папа умел рассмешить маму, как никто другой. А теперь она смеется, как все остальные. Фрэнк не принадлежит ей. Они не были созданы друг для друга. Мама говорит, что нельзя строить отношения на литературных предпочтениях, но они с папой всегда любили одни и те же книги. Так что скажи, что я неправ! Фрэнк бы не узнал старо-нового, если бы оно ударило его в его тупую рожу. Он любит консервированную зеленую фасоль. Ты можешь в это поверить? Какой взрослый человек любит консервы из зеленой фасоли? Он что, умрет, если съест свежую фасоль? И боже, его дети – это просто ужас какой-то. У них своя группа, которая называется «Оркестр потеряных душшш», вот да, с тремя «ша». И они меня втайне ненавидят.
– Что ты имеешь в виду?
– Все! Все я имею в виду. Они слишком меня ненавидят, чтобы я мог это объяснить. Понятно?
– Понятно.
…
Мы посмотрели на луну, а потом на спящий грузовик через дорогу и на садового гнома.
Мэд затушила окурок.
– Как думаешь, что это значит?
– Быть старо-новыми? Очевидно, это такая милота…
неуловимое, неописуемое качество.
– Да, очевидно.
– Давай дадим ему определение.
Я был так рад, что после того, как я вывернулся наизнанку, Мэд хотела обсудить именно это. Она не предлагала ни решений, ни сожалений, ни извинений. И не потому, что она не слушала. А как раз наоборот.
– Ты первая.
Мэд прокашлялась:
– Хорошо. Ладно. Может, это значит чувствовать себя старым, но помнить, каково это – быть молодым.
– Или быть молодым, но понимать, что такое быть старым. Ну, как молодой человек с душой старика.
– Или такой утопический образ мыслей, который подразумевает, что, когда ты все на свете уже увидел, услышал и сделал, все равно знать, что где-то там есть что-то новое.
– А может, это просто имя, – сказал я. – Сильвия и Мортимер Альтной.