Однажды ей попался листок с текстом, чудом сохранившийся в пластиковом файле. Бумага подгнила, но буквы ещё можно было разобрать. Она постаралась его прочесть, потому что он тоже был частью чьей-то потерянной жизни.
…снилось, что мама собирается уплыть в море – навсегда. И, в сущности, это идеальное решение и чудесный подарок: забрать свою надвигающуюся старость с глаз долой, освободить меня от этого зрелища. Я не увижу её болячек и смерти, уберегусь от участия в грядущем безобразии, её портящийся характер перестанет мне досаждать, а чувство вины за недостаточную любовь и заботу не съест мою печень. Я знаю, что не буду о ней скучать – сейчас мы видимся раз в три месяца, изредка разговариваем по телефону и только поэтому не раздражаем друг друга до зубовного скрежета. Но если оставить нас нос к носу на неделю, клянусь, я на третий день выброшу из головы, что мама немолода, а она забудет о христианском смирении, и мы начнём сражаться с яростью языческих гладиаторов.
И теперь я узнаю, что этот человек хочет сесть в лодку и удалиться куда-то за горизонт, а там его ждёт большой корабль, на котором он уплывёт ещё дальше, навсегда, увозя с собой все существующие и будущие проблемы. И вместо того, чтобы обрадоваться или просто принять этот факт спокойно, я начинаю метаться по берегу и кричать.
Я кричу, что она не смеет так поступать. Не говоря о том, что это опасно – для неё, подло и несправедливо – оставлять меня одну, когда я в ней так нуждаюсь и люблю. В моих воплях нет ни слова правды: не одна, не нуждаюсь, я первая её оставила, когда выросла, и назвать любовью наше вооруженное перемирие может только приютский сирота, ни разу не видевший нормальной семьи.
Но я ору, и чем дальше, тем больше правды становится в этих воплях.
И в тот момент, когда они превращаются в настоящую беспримесную истину, она обходит меня по широкой дуге, садится в лодку и уплывает, а мои крики, выглядящие, как печатный текст на плакатах тридцатых годов, застывают в воздухе кривыми строчками: Ты оставляешь меня одну и не берёшь с собой! Мама, не уходи! Мааамаааааа!
И на этом я просыпаюсь, совершенно зарёванная и с одной только мыслью в голове: «Моя мама села в лодку и уплыла».
Дора медленно опустила руку с листочком: её начало затапливать горе, которое прежде глубоко пряталось. Отъезд родителей, казавшийся предательством, их исчезновение после Потопа и, вероятнее всего, гибель – всё вернулось к ней в одно мгновение вместе с чужими словами и чужой, но такой похожей болью. Вот только её мама действительно уплыла и потеряна навсегда, от этого нельзя проснуться, нельзя проговорить свои претензии, наорать или расплакаться, обнять, да просто увидеть. Она осталась наедине с невысказанной обидой, бешенством и любовью, и это навсегда.
Дора почувствовала, что готова соскользнуть в привычный густой обморок – как в детстве и как всегда, когда жизнь становилась невыносимой. Это был её способ не умереть, но и не жить – избежать проблем, заснуть на много часов или даже дней (современная химия позволяла брать долгие паузы почти без ущерба для здоровья), а потом проснуться и больше не заглядывать в ту часть реальности и своего сердца, где прячется боль. Но сейчас этот путь для неё недоступен, дорога не терпела бездействия и неподвижности, ей нужно продолжать идти, хотя бы чтобы не замёрзнуть.
Оказалось, что ходьба неплохо помогает удержаться в сознании, взгляд цепляется за детали пейзажа, да и под ноги нужно поглядывать, чтобы не растянуться в пыли. Переживания потихоньку отодвигаются, уступая место привычным ощущениям – усталости, ломоте в мышцах, голоду. В сумерках Доре всё же пришлось остановиться и устроиться на ночлег. Она разожгла костёр, согрела воду и приготовила очередной корм-пакет – они ей даже не слишком осточертели, грибы и овощи разбавляли однообразие.
Дора привычно устроила себе спальное место, укуталась поплотнее и закрыла глаза. В детстве была дурацкая игра: представлять, что она умирает, а родственники и друзья приходят попрощаться, горько рыдают и говорят, как они её любят. Тогда Дора тоже ревела и сладко засыпала в слезах и соплях. Теперь она вдруг решила выслушать маму и высказать ей обиды. В детских мечтаниях всё сводилось к совместному плачу, потому что знать правду она и тогда не хотела, а сегодня пришло время для честности.
И мама действительно появляется, всё в том же розовом платье, с чайным пятном на рукаве, только ещё кутается в серую шёлковую шаль для тепла. И глаза у неё тоже серые, не как дым, а как шёлк и сталь. Она склоняется к Доре, но и не думает рыдать, а сердито и жарко шепчет:
– Ты всегда была отчуждённой, всегда! – О, завела ту же волынку, что и в последнюю встречу. – Думаешь, я теряю тебя сейчас? Я тебя давно потеряла, особенно, после той историей с Бенисио…
– А ты понимаешь, что вела себя, как конченая тварь? Влезла в мой дневник, да ещё папе показала, ненавижу тебя за стыд, который мне пришлось пережить! Я всегда хотела быть для него хорошей, чтобы он гордился, а ты всё время отнимала его у меня, становилась между нами, перетягивала на свою сторону, а потом и вовсе опозорила! – Дора закипает и начинает орать, сама не не заметив, как это выходит.
– Я опозорила, я? Это я разве бегала за дебильным парнем, которому на меня плевать, я выставляла себя на посмешище перед всей округой, я сочиняла жалкие грязные истории? Да если бы я не нашла твой дневник, ты бы влипла всерьёз. Тебя могли изнасиловать, шантажировать, да что угодно могло произойти, дурёха!
– Зачем. Ты. Ему. Показала? Не могла поговорить со мной как мать, наедине? По-женски, в конце концов?
– Потому что мне было страшно. Я же тебя люблю, забыла?
– Ничего себе любовь, врагу не пожелаешь.
– Уж как умею! До смерти испугалась, что ты вляпалась в какое-то непоправимое дерьмо, я не хотела оставаться с этим одна.
– Всё равно ты должна была поговорить сначала со мной, с психологом, в крайнем случае, но не сдавать меня отцу!
– Но мы же семья, мы во всем разбирались вместе. Я бы не справилась сама, без поддержки, неужели непонятно? И папа тоже тебя любит, он имел право знать. Мы оба с ума сходили из-за тебя, он чуть не рехнулся от горя, когда всё открылось, а потом ты заболела.
– Смешная штука, уж так вы меня сильно оба любили, обожали просто, а мне почему-то больше всего не хватало именно любви, заброшенней меня человека не было. Как так вышло, мама?
– Прости. Прости.
И тут она наконец плачет.
И Дора вдруг успокаивается. Она понимает, что мать и отец – не карающие презрительные судьи, а пара растерянных людей, которые не умели быть родителями, всего боялись и не знали, как себя вести. А страх толкает на жестокость, глупость и подлость, это она давно поняла.
– Ладно, мам, ты ведь тоже не знала, что я тебя люблю. Я хотела быть как ты: изящной, бесконечно красивой и гордой, в золотом платье, с карминной помадой на чётких губах, победительницей. Прости, что у меня не получилось стать такой. Прости, что я пряталась от стыда и так и не сказала, как люблю тебя. Мне и сейчас это жутко трудно. Я тебя люблю, мама.