Скворцов покосился и увидел рядом с собою Егора Ивановича, он не знал, когда тот к нему подобрался. И тут кто-то заметил, что село горит, его подожгли сразу с двух концов, и толпа зашумела, качнулась, взвыли бабы, и послышался плач детей, и солдаты, выровняв автоматы, отступили на шаг, другой и остановились — теперь никто из них не разговаривал и не улыбался. Полковник оглядел толпу, ему не хотелось говорить, все уже решено. Он был недоволен приказом, уничтожить сразу столько людей и деревню — очень неразумный и поспешный шаг. Но решал этот вопрос не он, и ему не хотелось в это вдаваться. Дело не во взорванном мосте и, конечно, не в трех убитых. И все равно он не стал бы уничтожать поголовно всех — он заставил бы их работать. Кругом неубранные поля, хлеб. Он не стал ничего говорить и лишь поднял руку и пошевелил пальцами, давая знак старшему конвоя. Толпа, вытягиваясь, двинулась по улице, между двумя рядами солдат, по горящей улице, было нестерпимо жарко, и все словно оцепенели, даже дети перестали плакать.
— Куда это? — тихо спросил Скворцов, и Егор Иванович выругался:
— Кирпичный завод… Не видишь?
Скворцов хотел спросить «зачем» и не спросил, ноги сразу отяжелели, и по голой груди пополз противный липкий пот. Разрушенный бомбежкой кирпичный завод, рядом огромные котлованы, из которых годами брали желтую, жирную глину на кирпичи.
— Мы будем проходить Козий Яр, — тихо сказал Егор Иванович. — Прямо рядом будем проходить. Ты смотри. Там сразу орешник, дубняк в два роста. Я старик, а ты смотри, Володька. Ты к тому краю, слева подбирайся, с краю иди.
— Понял, — медленно сказал Скворцов. — А ты чего теряешь!
— Поясница у меня, он, пес, меня прикладом по спине двинул. Силы не занимать — бугай, все как деревянное. Видишь, ноги волоком идут.
— Ну, теперь уж прощай, Иванович, — еще тише сказал Скворцов.
— Прощай. — Он подержался за руку Скворцова у самого локтя, и Скворцов стал на ходу пододвигаться к краю длинно вытянувшейся колонны. Хаты по сторонам горели все ярче, хотя улица была широка — дышать было нечем, конвой торопился, нервничал и подгонял. Кто-то непрерывно, в голос, рыдал, и Скворцова преследовал этот надрывный женский плач.
Впереди Скворцова шла женщина со сбившимся на шею платком, и Скворцов видел в пучке ее волос закругления металлических шпилек. Женщина молча вела сынишку, цепко зажав его ручонку в своей ладони. Онуфриева — жена лучшего в районе тракториста, но выпивохи и большого трепача. Онуфриева била стекла у всех, кого подозревала в близких отношениях с мужем. Однажды она даже не поленилась сходить за двадцать километров в районный центр, чтобы выбить окно у молоденькой докторши, и ее арестовала милиция. Все это было сейчас мелким и глупым, и Скворцов не мог понять одного: почему такие мысли лезут в голову именно сейчас. И вдруг всех остановил высокий, рвущийся крик — Скворцов сразу узнал голос и споткнулся. Кричала Павла. Колонна остановилась, когда проходила мимо ее горящей избы, потому что Павла выметнулась из колонны и забилась в руках двух дюжих конвойных, и на губах у нее выступила пена. Она кричала, указывая на свою избу, на которой огонь весело и быстро рвал соломенную крышу и тек змеиными ручейками по стенам, и окна начинали трескаться и высыпаться. Павла указывала на горящую избу и кричала. Скворцов, холодея, вслушивался в этот страшный бабий крик и мог лишь различить в нем одно слово, одно имя. «Васятка! Ва-а-асятка!» — кричала Павла, и конвойные, закинув автоматы за спины, выламывали ей руки, и тянули назад в толпу, и не могли справиться. Внезапно, взвизгнув тормозами, рядом с Павлой остановилась черная, низкая машина, и она увидела длинное худощавое лицо под козырьком фуражки, на плечах поблескивали от огня пожара витые погоны. Подбежавший из головы колонны обер-лейтенант вытянулся, и солдаты, державшие Павлу, выпрямились, как могли, хотя и не выпустили ее из рук.
— Пан! Па-ан! — задохнулась Павла, рванувшись к полковнику, чувствуя в нем большое начальство и видя лишь одно его лицо, пожилое, строгое, с внимательными, холодными глазами. — Да у тебя же у самого дети есть, — захлебывалась она рыданием. — Да что ж ты, душегуб или человек? Ребенок там у меня, Васятка! Три годика всего! Пан, па-ан, да что, у тебя каменное сердце, у ирода?
Зольдинг с тем же выражением лица слушал переводчика, остановившаяся колонна ждала.
7
Изба полна таинственных шорохов и пятен — это солнце, заползая в окна, плясало на печи, потому что солнце светило сквозь вишни под окнами, а на улице был небольшой ветерок. Потом солнце стало сползать на пол, и Васятку заинтересовала дыра в одной из половиц на том месте, где выскочил когда-то еловый сучок. Мать говорила, что там живут мыши. Матери не было, когда он вставал, она или возилась на дворе, или в огороде, или ходила по воду. Васятка откинул с себя чистую прохладную дерюжку, он привык спать под нею летом, и в одной короткой рубашонке, чуть ниже пояса, прошлепал толстыми розоватыми ножонками в сени, высунул голову во двор, сощурился на солнце, улыбнулся ему и, совершенно успокоенный, задрав рубашонку, помочился, с интересом следя за тонкой, светлой струйкой. Затем он сходил, осторожно переступая через щепки и сор, в угол двора, там росли большие лопухи, и среди них было куриное гнездо — раньше в нем всегда лежали теплые еще яйца, а иногда он заставал на гнезде и большую сердитую курицу в серых перьях.
Когда она видела Васятку, то, взъерошив перья, устрашающе громко кричала, и Васятка пугался. Но теперь уже несколько дней в лопухах в гнезде не было ни курицы, ни яиц, и сейчас Васятка пришел к лопухам только по давней привычке. Он раздвинул большие листья и поморгал, ему хотелось заплакать, но мать всегда говорила, что мужики не плачут и что он — самый настоящий мужик. И он не заплакал, хотя гнездо было пусто, он только по-взрослому тяжело и долго вздохнул. Он раздумчиво постоял, поковырял пальцем в носу, вернулся в избу и присел на корточки у круглой дыры в половице. Он решил ждать, пока из дыры появится мышь, однажды, проснувшись, он уже видел ее, она быстро-быстро бегала по полу у печки и потом куда-то исчезла. Он сидел долго, а мышь все не показывалась, он захотел есть. Тогда он подошел к столу, заглянул, под скатертью, кроме пустых мисок и старого ножа, ничего не было. Обычно, уходя надолго, мать обязательно что-нибудь оставляла, хотя бы скибку хлеба, намазанную маслом, или кружку молока, или картошку. Васятка опять вздохнул, забрался на кровать и стал придумывать, чем бы заняться. Можно выйти в сад и съесть несколько яблок, или найти помидор, или подобрать под сливами сладкую сизую падалицу. Если найти тяжелую палку и ударить ею по сливе, сверху дождем посыплются душистые сладкие сливы, только потом, если их много поесть, разболится живот и мать будет ругаться, и называть его «идолом» и «дураком», и греметь ведрами.
Из-под печи вылезла большая рябая кошка с мягко обвисшим животом, под печкой у нее были котята, и Васятка уже дважды лазил туда, и кошка его не трогала. Васятка позвал ее.
— Кис, кис, кис, кис… Иди, Машка, иди ко мне, — позвал ее Васятка, оттопыривая губы и шевеля пальцами рук.
Кошка походила по избе, понюхала дыру в половице и потом вспрыгнула к Васятке на кровать, потерлась спиной о его бок, легла рядом и, наполовину прикрыв круглые глаза, тихонько замурлыкала. Васятка гладил ей голову и думал, и им обоим было хорошо, потому что в избе было много солнца, и жизнь была доброй, и в саду на земле лежали яблоки, и сливы, и груши и ждали Васятку. А скоро вернется мать, она еще с порога спросит: