Он замолчал на полуслове, он подумал о том, что после того, что немцы сделали с собой, и со своей жизнью, и жизнью других, смешно и нелепо напоминать о каких-то конвенциях, пунктах и параграфах. И стыдно, потому что должна быть мера за меру… И еще он подумал о том, что все эти конвенции и декларации принимаются и исполняются, пока в мире устойчиво и благополучно, а в такое время, как сейчас, они вообще теряют всякий смысл. Он вздрогнул, лихорадочная, торопливая мысль оборвалась, непроницаемая чернота задернула все перед ним, и вместо сухого, с запекшимися губами лица Трофимова он увидел в этой черноте залитое кровью неподвижное лицо убитой им женщины, Зольдинг рванулся от него. Длилось это несколько мгновений, и он стоял, глядя перед собой незрячими, остановившимися глазами, где-то в ином мире; и потом из черноты проступили зеленые, в мелких твердых яблоках ветки, лицо Трофимова, и Зольдинг сразу понял, что и не мог убить именно его, потому что были яблоки, земля, эта женщина. Он резко и неприятно засмеялся, и так же неожиданно оборвал смех, усилием воли еще останавливая себя у самой последней грани, где реальная жизнь, стронувшись, превращается в мираж, в тихий обман. Но он чувствовал, что оно стоит рядом, оно караулит, и стоит сделать один твердый шаг…
— Иди, иди, иди, — сказали ему сзади. К его спине опять прикоснулись чужие руки, он узнал руки Трофимова и шагнул, и никто, даже Кузин, который хотел допросить Зольдинга и, может, отправить его самолетом в Москву, ничего не сказал, было нельзя говорить что-либо Трофимову сейчас. Зольдинг ступил из тени в слепящее солнце и зажмурился, — все-таки какое здесь яркое, сухое лето. На улице, как четверть часа назад, было солнечно, жарко, стояли подводы, ржали лошади, строились люди. Смешно, ему казалось, если он не убьет Трофимова, он потеряет веру в главный смысл своей жизни, и не только своей… Но это было не так. Теперь он твердо знал, это было не так. Это было совсем не так, последнее убежище рухнуло, и ничего не осталось, чтобы прикрыть наготу. Сейчас лучше всего думать о пустяках. О жмущих сапогах, о траве. О твердых, зеленых яблоках, кто-то будет их потом есть. Вот пролетел воробей, а вот красная, в белых крапинках бабочка, вверх — вниз, вверх — вниз. Думать о чем угодно, только не чувствовать, как обступает, охватывает это мерзкое оно. Да, да, да, что немцы сделали с собой, Пауль, он сам, шагая в слепящее солнце? Легче ему от сознания, что Трофимов не отвлеченность, а живой человек, со слабыми кистями рук и худой шеей? Что он не какой-нибудь бандит-верзила, а обыкновенный человек, умеющий страдать и срываться на крик? Таких Трофимовых, белесых и невзрачных, у них миллионы, а ему, Зольдингу, какое дело? Как Трофимов обеими руками поддерживал лицо мертвой женщины и все заглядывал ей в глаза, а потом пошел от нее, и слепо ткнулся плечом в яблоню, и, не видя, отстранился от нее, помогая себе руками. Казалось, вот-вот упадет, удержался. А потом он еще посмеялся над собой и Трофимовым, что сумел причинить ему такую боль. Опять он, Трофимов, и предстоящее — как заколдованный круг. Глупец, по какому праву он пришел сюда и отнял у этого Трофимова его женщину. По какому праву он убил ее сына? А-а, вот как, сказал он себе, ты все помнишь, ты слишком все помнишь.
Зольдинг оглянулся, и Трофимов увидел его глаза, совсем без зрачков; движением руки, в которой был зажат браунинг, Трофимов приказал: «Иди». «Конечно, все так, — опять сказал себе Зольдинг, — все в порядке». Ведь не они пришли к тебе, они занимались своими делами, рожали детей и ничего не просили у тебя, не знали тебя и не хотели знать. О каком высшем смысле можно говорить?
Остановившись, Зольдинг торопливо повернулся: ему захотелось высказать все это Трофимову, именно Трофимову, и никому больше, но он не успел…
32
Прошла неделя, и началась еще одна большая битва войны; ее долго и тщательно готовили с обеих сторон.
Соединение партизанских отрядов Трофимова, непрерывно колесившее по западным районам области, выполняя приказ командования, когда пришел срок, отчислило из своих рядов всех женщин, подростков до шестнадцати лет и больных, строго в намеченное время захватило Покровский укрепленный район № 17 и перерезало все дороги, в том числе рокадную. Это привело в особенную ярость командующего группой армий «Центр» фельдмаршала Клюге. Против партизан в тот же день были брошены танковые и пехотные части. Партизаны держались четыре дня, а на пятый к рассвету из трех тысяч трехсот двадцати семи человек их осталось несколько сот человек, и все они, выполняя свой долг, смогли продержаться еще один день.
Земля изнемогала от солнца, и умирающие напрасно просили воды. Но даже на вершинах холмов, на возвышенностях, густо взявшись, трава от избытка сил была темно-зеленая и начинала пахнуть, и ее тихого зеленого запаха не могла заглушить горевшая во многих местах земля, перекалившиеся орудийные краски, гниение. И особенно трава запахла к полночи, когда воздух посвежел и немного очистился от гари и от запаха разлагавшихся трупов; как раз в это время с ночных бомбардировщиков партизанам в помощь сбросили большой десант. Молодые ловкие ребята бесшумно падали сквозь ночной редкий туман, навстречу бьющим автоматам, и сразу вступали в бой.
На следующий день судьба сражения была решена, чаши весов дрогнули, равное единоборство кончилось. Разорванный танковыми клиньями немецкий фронт откатился назад, к Днепру, к Киеву, и среди сотен и сотен больших и малых сражений, развернувшихся тогда, среди общей победы, в которую вложили свое миллионы, было и сражение в тылу немцев за Покровский укрепрайон № 17, за рокадные пути. В сводках Совинформбюро несколько раз промелькнуло сообщение, что партизанские соединения Ржанщины, помогая фронту, выполнили поставленную перед ними задачу. Отдельных имен, как обычно в таких случаях, не называлось.