Володька промолчал. Какое ему дело до его харчей?
И, глядя, как Кузьма засыпает в котелок пшено, подумал, что неплохо было бы и ему что-нибудь сварить, хотя бы трески, — валяется где-то в мешке звено. Но тут же мысленно махнул рукой: не привыкать — и чаю похлещет.
Чайник давно уже вскипел, но Кузьма затеял еще точить косу. Как будто нельзя подождать до утра! Володьку мутило от голода, ноздри щекотал вкусный аромат пшенной каши, булькающей в котелке, и, вращая брызжущее искрами точило, он на все лады клял этого бесчувственного чурбана.
Когда они сели наконец за стол, солнце уже закатилось. Холодная сырость наползала из кустов.
Володька достал из мешка бутылку с постным маслом, налил в кружку, запустил туда ржаной кусок.
— Единоличниками будем? — сказал Кузьма, снимая с огня котелок с кашей.
Володька ниже наклонил голову к кружке. И какого черта ему надо? Может, еще, как жрать, учить будет?
Кузьма поставил дымящийся котелок на середину стола, положил в него огромную ложку топленого масла.
— Ешь.
— У меня свое есть, — проворчал Володька.
— Ешь, говорю. — Кузьма сел напротив, подвинул к нему котелок. Насмотрелся я вчера на вас на Грибове — тошно… Каждый уткнулся в свой котелок… Ну? — Кузьма нетерпеливо повел бровью.
Володька полез в мешок за ложкой. «Хрен его знает, что у него на уме. Тяпнет еще ни за что ни про что. Ладно, пущаи мне хуже будет, — решил он, подумав. — У меня сухари да треска — немного поживишься».
— А Пуху-то мы и забыли! — Кузьма встал, кинул несколько ложек каши на газету, положил на землю сбоку стола. — Надо будет корытце ей вырубить.
Пуха, облизываясь, несмело подошла к каше, вопросительно уставилась на Володьку.
— Ладно, чего уж… — Володька отвел взгляд в сторону, и Пуха бойко захлопала языком.
После этого Володька думал, что Кузьма начнет извиняться, оправдываться — так и так, мол, погорячился давеча. На Грибове всегда так делали: сначала прикормка, а потом примирение.
Ничуть не бывало!
Поужинав, Кузьма молча поднялся, сам вымыл посуду на речке и стал устраиваться на ночлег. Володька собрался было вязать лошадей.
— Не надо, — сказал Кузьма. — Сегодня намаялисьникуда не уйдут. А вот от зверя, пожалуй, что-нибудь надо.
Он сходил в лесок, зажег старый муравейник.
В избе легли на полу — окошки и дьшник заткнули травой, вместо дверей подвесили парусиновую мешковину.
Тихо, темно, как в погребе. Где-то над головой пищит одинокий заблудшийся комар. За стеиой бродят, похрустывая травой, лошади.
Володька достал папироску, закурил.
— Ну вот что, — сказал Кузьма, — этого я не люблю.
Хочешь — выходи на улицу.
Володька, чертыхаясь про себя, нащупал сбоку траву, вдавил папироску. Ну и жизнь — дышать скоро по команде. И тут ему опять вспомнилось жигье на Грибове — вольготное, бездумное, с шутками, с разговорами. Нет, удирать надо, удирать. А то зачахнешь, дикарем станешь в этой берлоге.
Он прислушался к дыханию Кузьмы. Спит. Не выйдет!
Задобрить, прикормить хотел… И новая вспышка ненависти опалила Володьку.
Первый раз так обидели его и даже не сочли нужным оправдываться.
— Вставай, вставай, соня!
Володька продрал глаза. Полость в дверях откинута, светло. Он нащупал рядом с собой сапоги, натянул на ноги. На улицу вышел заспанный, злой.
Солнце еще только-только отделилось от кромки леса.
Густая роса, как крупная соль, крыла траву. Жарко трещит огонь.
Увидев Кузьму, Володька остолбенел. Кузьма без рубахи, голышом сидел за столом и брился. Для кого это он старается? Кобыле, что ли, хочет понравиться?
— Пошевеливайся, — сказал Кузьма, не оборачиваясь.
Когда Володька вернулся к избе, Пуха ела вчерашнюю кашу. Он с презрением посмотрел на нее: продалась, подхалимка!
Попили чаю.
Володьку разморило. Шею, спину пригревало солнцем.
Сладкий дымок муравейника, все еще тлеющего в леске, приятно дурманил голову. Облокотившись на стол, он угрюмо, исподлобья поглядывал на Кузьму, запрягавшего лошадей в косилку. И за каким дьяволом он встал ни свет ни заря? А еще в городе жил. У них в деревне и то понимают, что к чему. На Грибове сейчас изба трещит от храпа. Но сам он-пущай. А зачем его-то будить? Добро бы лошадей привести надо, а то тут они-от избы не отгонишь.
— Ну, ты готов?
Куда еще готов? Володька нехотя поднялся.
— Поехали! — Кузьма вскочил на косилку, пружины сиденья жалобно охнули.
И опять, как вчера, торчит перед ним спина-широкая, необъятная, только на этот раз в белой рубахе. Что же он, так и будет изо дня в день любоваться этой спиной?
Проехали узкий перешеек, заросший ивняком.
Мать честная, мыс! Большой, опоясанный Черемшанкой мыс. Как на Грибове. А за мысом еще мыс, а за тем мысом тоже мыс. А трава? Пырей самолучший, по пояс.
Володька подивился: сколько добра каждый год пропадает, а коровы весной от бескормицы дохнут.
Кузьма натянул вожжи, опустил пальчатый брус.
— Учти, — сказал он, оборачиваясь к Володьке, и улыбнулся. Первый раз улыбнулся за два дня. — Учти, — повторил Кузьма, — момент, можно сказать, исторический.
До нас здесь никто с машиной не бывал.
Дрогнула, рассыпала дробь косилка. Лошади, помахивая головами — нелегко тащить такую телегу по брюхо в траве, — пошли вдоль речки, тесно прижимаясь к кустам.
Правильно, подумал Володька, надо сперва от кустов откосить, а потом только кружи. Но зачем его-то сюда было тащить? Момент исторический запоминать?
Он сбил сапогом росу с пласта травы, сел, закурил.
Пуха, привстав на передние ноги, внимательно смотрела в сторону Кузьмы.
— Не видала, как косят! — Володька схватил клок травы, запустил в Пуху.
Меж тем Кузьма сделал круг:
— Хочешь попробовать?
Володька пожал плечами, встал. Чего пробован? Неужели он думает, что Володька круглый идиот? На сенокосе третье лето живет, да чтобы такой техникой не овладеть?
Володька решительно подошел к косилке, взгромоздился на сиденье. Попробовал ножные педали — порядок, попробовал ручной рычаг — порядок. Пуха просто рагцвела. Любит, глупая, всякие машины.
Володька околесил мыс, подъехал к Кузьме.
— А ну, дай еще круг.
Володька дал еще круг.
— Так что же ты молчал? Я все утро ломаю головумашина будет простаивать… Давно косишь?