Книга Расположение в домах и деревьях, страница 47. Автор книги Аркадий Драгомощенко

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Расположение в домах и деревьях»

Cтраница 47

И этот день, и этот ветер, и случайные мучительные встречи, короткие, большей частью невразумительные, осмыслить которые мне не захочется никогда, потому что и сад, и дом, и годы, когда это было, будет и есть, и этот дом: всё разом отодвинулось назад, и я понял, что я – не юноша, устремившийся с лёгким сердцем в скитания, алчущий красоты и чести; конечно, и любви! – нет, нет! и это камня на камне не оставило от моего благодушного равнодушия, в котором отправлялся на прогулку, и, поверь мне, я как бы опять оказался в начале всего, в истоках некоего звука, который суждено укрепить собственным дыханием…

Вот она, вечность, вот она, спина девушки, её блаженная грудь, её глаза, вот оно, полотно холодных занавесок на раскрытых, чужих окнах, клубящееся в солнце – река. Вечность, которую мне не с кем разделить, потому что она – не кусок хлеба, и мне не удастся её разделить ни с кем. А теперь, прости за несвязность, я хочу спросить тебя: доколе будут мучить нас чужие и свои воспоминания? До каких пор томиться нам любовью кженщинам, ко всемутому, что связано с ними, – сколько раз нам умирать по весне и снова привязываться к случайным стенам, к чужим корням, словам?»


Мне стыдно, но я так писал. Пылко, увлечённо, страстно… не без известной доли невразумительности, отдавая себя всецело мною придуманному безликому существу (хранителю, с чертами небесного гостя) – непознанной сущности. Оплакивая сладчайше то, что переполняло меня отроческим ликованием, счастьем, смутным (и от того ещё более пронзительным) предощущением таинственной будущей жизни, которая, в чём я боялся признаться, неизбежно должна была перейти незримую, какую-то невидимую черту, чтобы, не переменившись ни в чём, стать бесконечной – бессмертием, то есть тем существом, которое я придумал.

В нём не было ничего такого, что бы отвращало мои зыбкие, наспех сложенные, созданные, как я понимаю теперь, сиротским отчаянием, – представления. И впрямь, за той чертой, казалось, что цветут те же цветы, за той чертой – не прекращается богатство, ринувшегося в меня мира, который я, никем не подготовленный, вознамерился (!) оплакать (оказалось, что не я один) – лишь догадки о скорби (она не была мне известна), воплотившиеся в слезах, и сами слёзы, беспричинное сетование могло помочь мне выстоять, не утратив при этом ни крупинки, и как бы ослабить огонь прелести земной – кипящей лавы, грозящей сжечь дотла, оставить после себя лишь обугленный остов, наделённый (не понять для чего) памятью о вчера, но памятью тоже искалеченной…

Я не боялся бессмертия – ангела печали (недоступная небесная сущность смягчала и защищала мою голову от палящего Божьего веселья), он осенял меня своими крылами, и я ощущал его снисхождение. Однако пламя сменилось льдом, и здесь я оказался предоставлен самому себе…

Не стоит распространяться на этот счёт, было – было. Не было – не стало. Чего доброго придёт в голову какое-нибудь из опрометчивых решений, которыми была набита моя голова в те, совсем уже незапамятные времена, когда заурядное привыкание представлялось чуть ли не прозрением, разрывающим в клочки тело, исполнявшим душу умилением, которое кончалось, как я упоминал выше, слезами бессилия, счастливейшими слезами разлуки, хотя, казалось, наоборот, плач имел другие причины, например – сопричастность блаженным обручениям…

45

Вначале, говорил Александр, мы в неразумении создаём прошлое, затем питаемся им, пожираем его, уподобляясь в том свиньям. Он был прав.

Довольно с меня! Ныне задачи у меня более чем скромные. Да, годы учат скромности незаметно, исподволь: плешью ли, близорукостью, вялостью ли, любовью отмечается наш переход из класса в класс. Задачи у меня более чем простые. Кто-нибудь и определил бы их как поиски (неразборч.) из пункта А в пункт Б, я же склоняюсь к тому, чтобы назвать (неразборч.)…

Я тороплюсь, спешу, я хочу оставить без сожаления все детские забавы – во имя ждущего меня за дверью. Когда-нибудь, помню я, у того, кто ждёт, терпение лопнет. По пятам, ко всему прочему, следует Рудольф. Юрод, дурак с бубенцами! Никогда не отшатнётся он в порыве отвращения от мертвечины, которую по недомыслию своему называет искусством, никогда не рассеется чад, окутывающий его толстую, вздорную голову, никогда не услышит он смех беса, сидящего у него на шее с прутом, на конце которого болтается ватная морковка. Никогда не взглянет он в строгое лицо безумия и не узнает в нём прежнего ангела-хранителя, проросшего сорной травой, как разбитое ведро на пустыре.


Теперь мне смешно. Смотри-ка, ему смешно! Но я не смеюсь. Кажется опять, что если бы не было того-то, не случилось бы этого, не дуй в один прекрасный день сильный ветер, не сорви он с головы моего будущего отца фуражку, не иди тогда же будущая моя мать по улице – кто знает, смог ли бы я так рассуждать?

Но я не смеюсь, опуская целые звенья в опостылевших причинно-следственных связях: минуя нос Клеопатры, перехожу к падающей в пыль фуражке, к тому, кто будет моим отцом, к той, кто наклонилась, подобрала подкатившуюся к ногам фуражку и подала тому, кто отряхнёт её рукавом, присмотрится пристально к той, кто – вот мерцает в ней жена – станет мне матерью, дверью, распахнутой стоном и богатством тел. И, клянусь, трубят трубы! Льётся вино весенней рекой, старики бьют коров и быков на свадебный пир, бурлят чёрные котлы, земля весной оттаивает, оттаивают весной и покойники, каждую весну оттаивают мёртвые – груда костей в липкой зловонной жиже. Где-то забрезжил я. А что, вполне возможно!


Что за бред: слёзы, печаль! Я есмь и в черве, но я ни то, ни другое. Во всяком случае, до поры до времени. Так радуйся, сын полковника, радуйся, простофиля, что столь незначительное стечение обстоятельств, как то: фуражка, ветер, мужчина, женщина, имеет такое чудовищное следствие – тебя. Да, я – голова моя, руки мои, ноги мои, мозги мои, позвоночник, бёдра, волосы, зубы, кости, гениталии, язык, горло… О, как много всего! Какая щедрость проявлена ко мне! Зубы должны грызть, кости держать на плечах то, что требует, ищет опоры: разум на костях моих, горло на костях моих… о, как много всего и как всё хитроумно устроено, как продумано! голова кружится, когда думаешь обо всём.


– Не думай. Что так думать? – говорит бабушка, удостаивая меня вниманием, утирая оплывшие в грязно-синих венах руки о подол жаркой зимней юбки. На юбке грязь налипла. Бабушка пересаживает рассаду настурции под окна.

Я свешиваюсь, удерживая себя одной рукой, прогибаясь между веткой вишни и хрустящим шифером – сверху:

– О ком? – наивно спрашиваю. – О ком мне думать? – Однако знаю прекрасно, о ком не следует думать.

– Выдастся время, погоди – я тебе расскажу о нём… – хрипит она, закашливается. Кашель крушит её грузную тяжкую фигуру.

– Земля студит… – кашляет бабушка, и в груди у неё начинает подземно клокотать. – С утра, не прогрелась ещё, руки сводит, в грудях давит, – кашель сотрясает её.

– Душит как! – хрипит она.

– Ничего, ничего не было… – бормочет она для себя, покуда оживают члены её разрозненного больного тела. – Бурьян, будяки, ничегошеньки… степь… – говорит она, перемещаясь трудно к окнам, под которыми уже разрыто, и матовый тугой чернью земля блещет ломтями, пронизанными пружинящими волокнами червей, подрагивает, расползается.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация