Ему помнится, как флот Людовика Святого отплывал от берегов Кипра в Египет:
В субботу король поднял парус, подняли паруса и все остальные корабли, — зрелище было великолепное; ибо казалось, что все море, куда ни кинь взгляд, было покрыто парусами кораблей, а было их 1800, малых и больших
[836].
Ему памятен греческий огонь
[837], который мусульмане метали в войско крестоносцев:
Греческий огонь выглядел так: спереди он был размером с бочку кислого вина, а вырывавшийся из него хвост был как длинное копье. При полете он производил такой шум, что казалось, что грохочет гром небесный; он был словно летящий по воздуху дракон. Он излучал столь яркий свет, что весь лагерь было видно, как днем, ибо обильный огонь испускал столь яркий свет
[838].
Он вспоминает, как Людовик Святой сражался в Египте с сарацинами, — «прекраснейший рыцарь», какого он когда-либо видел
[839].
Жуанвиль обладает особым вкусом к описанию одежды и цветовой гаммы. Он во всех деталях и красках воссоздает одежду, которая была на Людовике Святом. Уже в Сомюре, во время первой встречи: «На короле был камзол из атласа голубого цвета и сюрко и плащ из алого атласа, подбитого горностаями, а на голове у него была хлопковая шапочка, которая портила его, ибо он был еще молод»
[840]. После возвращения из крестового похода настало время покаяния, в том числе и в одежде. И наконец, когда Жуанвиль видит в первом (цветном) сне о Людовике Святом, как одевают короля, готовящегося стать крестоносцем во второй раз: «И мне привиделось, что множество прелатов в церковном облачении переодевают его в алую сорочку из реймсской саржи». Цвет в данном случае глубоко символичен, как и во сне о крови и золоте, увиденном Людовиком VII о своем, еще не родившемся сыне Филиппе Августе:
Потом я позвал монсеньера Гийома, моего священника, которому было многое ведомо, и он истолковал мне видение. И он сказал так: «Сир, вот увидите — завтра король станет крестоносцем». Я спросил, отчего он так думает; и он сказал, что думает так по причине увиденного мною сна; ибо сорочка из алой саржи означала крест, который был алым от крови, пролившейся из тела, рук и ног Господа. «А то, что сорочка была из реймсской саржи, означает, что поход едва ли будет удачным, и вы это, даст Бог, увидите»
[841].
Биография или автобиография?
Но, читая Жуанвиля, задаешься вопросом, что же (сознательно или подсознательно) было его предметом: король или он сам? Что перед нами: биография или автобиография? Если бы Жуанвиль предварительно написал какие-нибудь «Мемуары» и особенно если бы это были в основном воспоминания о Людовике, то эти сомнения по части героев могли бы разрешиться. Новая редакция, выполненная по повелению королевы Жанны, не устранила бы полностью автобиографический (вероятно) характер предшествующей версии. Однако веского аргумента в пользу этой гипотезы до сих пор нет. Как бы то ни было, следует считаться с неуместным, но упорным присутствием Жуанвиля в сочинении, пусть даже основанном в значительной степени на личных свидетельствах сенешала, но заголовок которого, по условиям заказчика, гласит: «Святые речения и благие деяния нашего святого короля Людовика». М. Перре подсчитала, что «Жуанвиль выступает в 73 процентах параграфов, выделенных современными издателями в его тексте», и показала, «что он настолько увлечен своими отношениями с королем и в то же время так навязчиво ставит себя в центр повествования, что рассказ порой теряет ясность; непонятно, действительно ли он участвовал в том или ином эпизоде и что именно он включает в это объединяющее мы: одного лишь короля или себя и короля»
[842].
В отличие от биографов-клириков Жуанвиль писал по-французски, и король у него говорит на языке, на котором он действительно изъяснялся, — тоже по-французски. Таким образом, были ли его речения точно сохранены Жуанвилем или же он вложил в королевские уста то, что случилось (или хотелось) услышать, но «подлинную» речь короля мы слышим именно у Жуанвиля, да еще в «Поучениях», нормативном тексте, в котором Людовик сам обращается к сыну и дочери.
Что касается запутанной «авто-эксо-биографической» ситуации, весьма тщательный анализ которой дал М. Зенк, то она прежде всего проистекает из того, что Жуанвиль «первым из пишущих по-французски заговорил от первого лица»
[843], — знамение времени, ибо XIII век — эпоха «перехода от лирической поэзии к поэзии личной». В этом «Житии» тесно переплелись автобиография и биография «другого». Людовик Святой удивительно легко образует «сиамские» пары: то его не оторвать от матери, то с ним не прочь слиться Жуанвиль.
Похоже, Жуанвиль с самого начала книги упивается этой новизной письменной традиции, провозглашая неразрывное единство я и мы:
Во имя всемогущего Бога я, Жан, сир Жуанвиля, сенешал Шампани, повелел написать
[844] житие нашего святого короля Людовика, то, что я видел и слышал на протяжении шести лет, когда я был вместе с ним в заморском паломничестве и после, когда мы вернулись. И прежде чем я поведаю вам о его великих деяниях и его доблести, я расскажу вам, что я видел и слышал из его святых речений и благих поучений
[845]…