Как только он нас покинул, из Маруси словно завод вышел. На дрожках она сидела подавленная и расстроенная, молчала, и я молчал. Вероятно, и ей чувствовалось, что я слежу за ее мыслями, потому что недалеко уже от своего дома она вдруг заговорила, не глядя:
– Вы были правы.
Я обернулся к ней, но ничего не спросил. Незачем было спрашивать, все ясно. Не для широкой морской натуры твои полуподарки, Маруся, или все, или…
Через минуту она сказала, скорее не мне, а для себя:
– А я по-другому не могу.
Я молчал.
– Душонка у меня такая, без размаха, на короткую дистанцию, – прибавила она злобно.
Я молчал. Она не двигалась, сидела прямо под моей рукой, обнимавшей ее талию, но впечатление было: мечется. Еще через минуту она с бесконечной тоской прошептала:
– Дайте совет… если смеете.
– Смею, – ответил я резко. – Надолго он здесь?
– Завтра хочет ехать в Чернигов.
– Так вы мне прикажите сейчас же, хоть на этом извозчике, увезти вас в Овидиополь к Самойло, а завтра к маме…
Она передернула плечами и перестала разговаривать. Мы подъехали к ее дому. Звоня у двери, она мне бросила:
– Овидиополь, кстати, тоже сегодня здесь».
…Итак, Руницкий, Самойло и Зеэв – вот треугольник, в котором Маруся, по словам Жаботинского, «мечется». Но давайте попробуем разобраться в ее чувствах. Понятно, что теперь она увлечена Зеэвом – он гений, он знаменит, он пользуется всеобщим обожанием «больше, чем любая красавица». Но как это случилось? Еще полгода назад кем он был? Журналистом, которым мама зачитывалась. А по возрасту – двадцатидвухлетним студентом, каких у нее было – да вся Одесса! Стоило ей подойти к нему – на него столбняк нападал, оторопь стояла в глазах, дыхание замирало. Это забавляло ее, она играла им легко и весело, как кошка с мышонком. И – заигралась, пропустила что-то. Робкий мышонок вдруг стал знаменитостью, всеми обожаемым поэтом-трибуном и почти недосягаемым вождем еврейской самообороны. В нем появилась мужественная стать, спокойный вызов в глазах и снисходительность к ее красоте, словно это она теперь только забава и игрушка…
Но нет, она вернет свою власть над ним!
И поэтому она пишет ему «твоя Маруся», сама приходит к нему, дает – в порыве ревности – пощечину, а потом помогает в организации еврейской самообороны, хотя евреи для нее «жиды». Но чем больше времени она проводит с ним, чтобы завоевать его, тем больше сама в него влюбляется.
А Зеэв занят своим сионизмом, даже если в прошлом и были у них моменты непорочной интимности, теперь не она его, а он держит ее на дистанции «дружбы».
Но Маруся из тех натур, которым мужское внимание нужно ежеминутно, это ее воздух, без этого она не может жить. Таким обожателем является Руницкий, к тому же он моряк, что романтично. Но он уплывает надолго, а возвращается накоротко, и при этом ему 30 лет, с ним не поиграешь, он требует «все или ничего». А «все» она отдать боится, «все», по нравам того времени и ее семьи, можно отдать только после свадьбы, да и то не гою, а еврею. А из всех обожателей еврейскую свадьбу ей предлагает только Самойло, аптекарь из Овидиополя.
Как тут не метаться?..
25
Путевка в Базель
Жаботинский в «Повести моих дней»:
«Ко мне пришел Зальцман и сказал:
– Пришел я к вам от имени своей сионистской организации, она называется “Эрец-Исраэль”. Мы решили предложить вам отправиться на сионистский конгресс в качестве нашего делегата вместо меня.
– Но ведь я совершенный профан во всех вопросах сионистского движения.
– Научитесь.
Я согласился. Пригласили меня на заседание “Союза домовладельцев”, людей среднего и пожилого возраста, – я не нашел ни одной молодой физиономии во всем обществе, помимо самого Зальцмана. Они просили меня, как это водится, предложить свою программу. Да простит мне Всемилостивейший Господь всю чушь, что я нагородил перед ними, как видно, не было границ милосердию членов этой организации, и они не прогнали меня. Напротив, они обращались ко мне с вопросами, и один из этих вопросов я еще помню: как я отношусь к программе заселения Эль-Ариша, за нее или против нее я буду голосовать, если попаду на конгресс?
(За несколько дней до собрания Зальцман успел объяснить мне, что по программе Эль-Ариша нам предлагают заселить в Египте эту северную область, которая граничит с Палестиной.)
Помню я и свой ответ, который был чистым экспромтом:
– Мое голосование будет зависеть от отношения массы, которая соберется на конгрессе. Если я увижу, что от этого нет опасности раскола в сионистской организации, поддержу эту программу. Если же я увижу, что этот вопрос раздробит движение как знак того, что нет сионизма вне Сиона, – тогда я проголосую против заселения Эль-Ариша.
Меня выбрали…»
26
Ночь судьбы
А все еще шел июль 1903 года…
Жаботинский: «По пути событий, определивших Марусину судьбу, особенно помню летнюю ночь, сначала на море, потом на Ланжероне…»
И правда – то была ночь, определившая ее судьбу: той ночью Маруся сделала все, что могла, дабы завоевать Зеэва.
…В шаланде их было семеро: были одинаковые мать и дочь Нюра с Нютой, два студента-белоподкладочника, Маруся, Самойло и Зеэв. На веслах, в четыре гребца, они ушли далеко в море и еще до заката съели все «пирожки и груши».
Маруся была неровная, то хохотала и шумела, то задумывалась. Зеэв знал почему. Когда они спускались к берегу и отстали вдвоем, она вдруг обернулась к нему и шепнула, вся клокоча внутри от возбуждения:
– Алеша приезжает.
Он не сразу понял, о ком это, потом сообразил – о Руницком. Когда они были у Руницких в гостях, она его называла Алексей Дмитриевич. Сколько раз он с тех пор уезжал «на Сахалин», сколько раз возвращался, встречались ли они, Зеэв не знал, но, судя по ее радостному возбуждению, встречались.
Теперь она в лодке минутами сходила с ума: скакала по всем перекладинам, садясь на плечи гребцам и раскачивая плоскодонку так, что Нюра с Нютой взвизгивали; завидя вдали малорослый пароход «Тургенев», решила «обрезать ему нос» – вырвала у Самойло руль и провела эту операцию так удачно, что с корабельной рубки понеслась хоровая ругань, впрочем, Самойло сидел рядом с нею на корме и следил, прищуря глаза, и ясно было, что при надобности он перехватит руль и спасет ситуацию. После этого подвига она ушла на нос, свернулась там колечком и долго молчала, глядя на закат. Потом взяла урок курения у одного из студентов – женщины в Одессе тогда еще не курили, и много веселья было по поводу того, что у студента на крышке портсигара внутри, так что видел каждый, кто выпрашивал у него папиросу, оказалась надпись: «Кури, сукин сын, свои».