На сходке говорили много ораторов разных партий. Когда, кроме речей, стали разбрасывать с деревьев в толпу прокламации, власти, до сих пор не решавшиеся сделать на массу натиск своими солдатами, казаками и полицией, сочли необходимым перейти в активность и стали разгонять рабочих. Были пущены в ход нагайки и ружейные приклады, в отдельных случаях оказались раны от штыков или шашек, были тяжелораненые, из которых одна девушка и один мужчина в настоящее время умерли. В городе разгоняли манифестантов, поднимавших красные флаги и кричавших «Долой самодержавие!» Одну группу загнали в частный двор и там сильно избили…
К вечеру администрация конок и трамвая захотела во что бы то ни стало возобновить хоть отчасти движение… Факты, однако, таковы, что когда массы коночных стачечников хотели воспрепятствовать первому выходу трамвая на Фонтаны, их и вязали, и били нагайками, и стреляли в них, правда, холостыми патронами…
По окончании забастовки объявлено об аресте семидесяти одного лица… тюрьмы населяются новым контингентом – рабочими и отчасти интеллигентами… известный руководитель рабочих «независимого» толка Шаевич внезапно, до окончания волнений уехал или убран из Одессы…
По окончании стачки в городе городской голова г-н Зеленый пригласил к себе редакторов трех местных газет посоветоваться, не выхлопотать ли им из Петербурга разрешение написать успокоительные статьи о том, что все уже окончилось и что гражданам не угрожает более недостаток в хлебе, мясе и т.д. Редакторы имели достоинство ответить, что они, конечно, были бы очень благодарны, если бы им разрешили вообще касаться в печати пережитых событий, но писать какие-то успокоительные статьи «по особому заказу» они не считают для себя удобным…
Аноним
(он же Жаботинский)
15
Вечер у Руницких
Жаботинский: «Я начинал входить в общественную деятельность: секретарь временного правления “Общества санаторных колоний и других гигиено-диетических учреждений для лечения и воспитания слабых здоровьем учащихся неимущего еврейского населения города Одессы и его предместий”».
На самом деле под вывеской этого учреждения действовал все тот же «Комитет самозащиты», который проводил «занятия гимнастикой», а под видом гимнастики – тренировки отрядов самообороны. Правление «Комитета» предложило Жаботинскому подыскать несколько добровольцев для обхода бедноты – записать, кому нужен на зиму даровой уголь.
Жаботинский передал это старшим детям Анны Михайловны. Марко записался (потом не пошел, забыл и очень извинялся), Лика, кусая ногти и не подняв глаз от брошюры, сделала знак отказа головой, Маруся сказала:
– В паре с вами, хорошо?
В ее согласии ничего неожиданного не было: он уже знал, что у нее в натуре есть дельная заботливая жилка. Это она, когда Самойло приехал из местечка, за полтора года подготовила его к экзамену, какой требовался для аптекарской его карьеры, а сама тогда еще была девочкой, она и теперь занималась с племянницей кухарки, очень аккуратно. Когда заболел один из ее “пассажиров”, приезжий без родни в Одессе, она ходила к нему по три раза на дню, следила, чтобы принимал лекарство, меняла компрессы, хотя час его милости (знаю от нее) тогда уже давно был позади. Она умела даже сварить приемлемый завтрак и перешить блузку.
Когда Жабо зашел за нею в назначенный день, в передней он застал уходящего Самойло. Тот был чем-то расстроен, кусал губы, даже ворчал неясно, о чем-то хотел спросить и не спросил. В гостиной мать и Маруся молчали так, как молчат люди, только что поссорившиеся. Маруся явно обрадовалась, что можно уйти, по дороге на извозчике была неразговорчива и тоже кусала губы.
– В чем дело, Маруся, кто кого обидел? – спросил Жабо.
– Имеете прекрасный случай помолчать, – сказала она злобно, – советую воспользоваться.
Он послушался.
«Помню один дом в том участке, – пишет Жаботинский, – который мы с нею должны были обойти. Там была особенность, для меня невиданная: двухэтажный подвал. Окна обоих этажей выходили в траншею, но и за окнами внутри был сперва коридор, во всю длину фасада, и только уже из коридора “освещались” комнаты. Не умею описывать нищету, как не сумел бы заняться обрыванием крыльев у живой мухи, или вообще медленным мучительством. Помню, что неотступно зудела в мозгу одна банальная мысль: на волосок от того было, когда ты должен был родиться, чтобы вышла у Господа в счетной книге описка, – и здесь бы ты жил сегодня, в нижнем подвале… Совестно было за то, что перед этим просидел час в греческой кофейне за кофе с рахат-лукумом, растратив четвертак, бюджет их целого дня. И как всегда бывает, когда совестно, я проходил по берлогам насупленный, говорил с обитателями суровым казенным голосом, на просьбы отвечал сухо: Постараемся. Увидим. Обещать не могу.
Зато Маруся сразу – нет другого слова – повеселела. В первой же комнате она подошла к люльке, сделанной из ящика, я за нею. В люльке, под клочьями цвета старого мешка, лежал серый ребенок, от краев губ у него к ноздрям шли две морщины, глубокие, как трещины, и черные луночки под веками. Когда над ним наклонилась Маруся, серое лицо вдруг мучительно исказилось, трещины растянулись до глаз, изо рта показались багровые десны, крошечный подбородок заострился, как у мертвого. Мать стояла тут же, она обрадовалась и сказала по-еврейски, и я Марусе перевел:
– Что бы мне было за его сладкие глазки, барышня: он смеется.
У Маруси там все дети смеялись, сбегались, ковыляли, ползли к ней сразу, точно это была старая знакомая и все утро ее ждали. Я оставил ее где-то на табуретке с целой толпою кругом, запись докончил один, и все время слышал из той комнаты гвалт, возню, писк, заливающийся детский хохот, как будто это не подвал, как будто действительно есть на свете зеленые лужайки, и запах сирени, и солнце над головой…
– Не знал, – сказал я, когда мы кончили, – что вы такая бонна.
От ее прежних нервов и следа не осталось, она весело ответила:
– Дети ко мне идут, я и сама на них бросаюсь на улице, няньки часто пугаются. Мама только на днях меня просила не трогать русских детей, а то еще подумают, что я им даю леденцы с мышьяком: она прочла в газете, что был такой слух где-то пущен в Бессарабии.
Мы опять сидели в дрожках, по уставу того времени, я обнимал ее за талию. Уже смерклось, вдруг она потянула мою обнимающую руку, чтобы стало теснее, сама ближе прижалась, повернула ко мне лицо и шепнула:
– Хотите, отдохнем от жидов? и от богатых, и от бедных? Идемте со мной сегодня вечером к Руницким, Алексей Дмитриевич просил и вас привести…
Я вдруг сообразил:
– Эге, Маруся, – не из-за него ли вышла у вас сегодня трагедия с мамой? Потому что трагедия была, это ясно: пахло на всю квартиру Эсхилом, Софоклом и Эврипидом.
Она, подтверждая, задорно закивала:
– Клочья летели. Кстати, пришел Самойло, мама еще и его на помощь призвала!
– О, Мария: неужели есть опасность, что тебя выкрестят и – как это выразить – примут в командный состав Добровольного флота?