Зато имею наглость предположить: нет, далеко не всё, что случалось «в уголочках» с ним и Марусей, попало на страницы «Одесских новостей». «Однажды из другой комнаты, – пишет Жаботинский в романе “Пятеро”, – я услышал ее голос (она была в гостиной, и вокруг нее там гудело пять или шесть баритонов): “Ой, папа, не входи, я сижу у кого-то на коленях – не помню у кого”».
Впрочем, ничего скабрезного в отношении Маруси я не имею при этом в виду. Ну, любила девушка пофлиртовать на грани фола. Бывают такие и среди евреек…
6
Самооборона
(Начало)
Жаботинский: «Между тем приближались дни Пасхи, Пасхи 1903 года. От некоторых знакомых я слышал странные тревожные речи, что в городе и во всей округе, во всей губернии витает опасность еврейских погромов: ничего подобного не происходило более двадцати лет. Один утверждал, что слухи – пустая болтовня и вздор, полиция не допустит, другой шептал, что полиция как раз и собирается организовать погром, третий советовал направить делегацию уважаемых еврейских граждан для переговоров с городским головой…
Я засел за стол и написал десяток писем десятку еврейских деятелей, большую часть которых я не знал. Я предлагал наладить самооборону. Я не получил ответа, но прошла неделя, и ко мне заглянул друг детства, студент, у которого были контакты со всеми “движениями”. Он сказал мне: “Имярек показал мне твое письмо, совершенно конфиденциально, разумеется. Зачем было писать? Прежде всего, именно те, к кому ты обратился, не осмелятся и не сдвинутся с места. И еще, и это главное, – здесь уже есть группа самообороны, пойдем и увидишь”. Мы поехали на Молдаванку, и там в просторной и пустой комнате, похожей на торговую контору (но без дощечки на дверях), я увидел нескольких молодых людей, одним из них был Израиль Тривус, мой друг с того дня… Имена других я запамятовал… Принимал нас молодой человек лет двадцати восьми, симпатичной внешности, с черной бородкой, Самойло Козодой (фармацевт из Овидиополя и племянник Игнаца Альбертовича. – Э.Т.), которого я там застал, называл его Генрих, а другие никак не называли – по-видимому, и не знали его лично. Собралось человек шесть молодежи, большинство студенты. Генрих принес чайник, стаканы, печенье и сказал: “Если что понадобится, я к вашим услугам”, – и ушел в другую комнату, и никто его не удерживал…»
Шестеро назвали себя Комитетом самообороны и решили собрать деньги на вооруженную еврейскую самозащиту или, как сказали бы теперь, еврейских дружинников. При этом говорили главным образом двое: один – «большой философ» с множеством заумных терминов в каждой фразе, а другой, Израиль Тривус, напротив, реального и даже немного циничного склада, с резкими еврейскими интонациями.
– Не могу, – излагал философ, – никак не могу отрешиться от некоторого скепсиса пред этой концепцией: наша еврейская масса в роли субъекта охраны.
– Вы боитесь, что разбегутся? – спросил его Жаботинский.
– Ну, а если разбегутся, так что? – тут же вступил запальчивый Тривус. – Накладут им? И пускай накладут: это их проучит, на следующий раз храбрее будут.
– Но не рациональнее ли было бы, – настаивал «философ», – утилизировать элементы более революционные: поручить эту функцию, например, сознательному пролетариату?
– Вот как? – возмутился Тривус. – Мы за каждый «бульдог» должны заплатить три рубля шестьдесят, и я еще не вижу, где мы достанем эти три шестьдесят, а потом дадим эту штуку вашим сознательным, и спрашивается вопрос: а в кого они будут палить?
– Это совершенно необоснованная одиозная инсинуация!
– Может быть, но чтобы на мои деньги подстреливали моих же – извините, поищите себе другого сумасшедшего.
Самойло, все время молчавший, вдруг сказал:
– Сюда пригласили, кроме нас, еще двоих, но они не пришли.
– Им квартира не нравится, – вдруг просто, но понизив голос, объяснил «философ» и оглянулся на закрытую дверь второй комнаты.
– Ясно! – подхватил Тривус. – Для них квартира важнее, чем еврейские яйца, а нам нужны такие, для которых бебехи важнее, чем эта квартира!
«Мне, – пишет Жаботинский, – из самолюбия неловко было спросить, чем плоха квартира, остальные, по-видимому, знали, и я тоже сделал осведомленное лицо». Большинство высказались за точку зрения Тривуса, члены Комитета приняли соответствующие решения, вызвали Генриха попрощаться и разошлись… Самойло, – продолжал Жаботинский, – жил в моей стороне города, мы пошли вместе по безлюдным полуночным улицам.
– Что это за Генрих? – спросил я.
Он даже удивился, что я Генриха Шаевича не знаю. Оказалось, это был уполномоченный хитрого столичного жандарма Зубатова, который тогда устраивал легальные рабочие союзы “без политики”, с короткой инструкцией: против хозяев бастовать – пожалуйста, а государственный строй – дело государево, не вмешивайтесь.
– Гм, – сказал я, – в самом деле, неудобная штаб-квартира.
– Найдите другую, чтобы дали всем приходить и еще склад устроить, а Генрих ручается, что обыска не будет.
– А сам не донесет?
– Нет, я его знаю, он из моего городка. Дурак, впутался в пропащее дело, но донести не донесет.
– Только ли “пропащее”? Люди скажут: скверное дело.
– Почему?
– Ну, как же: во-первых, с жандармами, а главное – в защиту самодержавия.
Говорить можно было свободно, прохожих не было, и мы нарочно вышли на мостовую, конечно, беседовали тихо. Что Самойло так разговорчив, я уже перестал удивляться, мне как-то недавно и Маруся обмолвилась, что с ним “можно часами болтать, и куда занятнее, чем с вами”.
Теперь он на мои слова не ответил, но через минуту сказал:
– Вовсе не оттого треснет самодержавие, что люди бросают бомбы или устраивают бунты. По-моему, если хотите, чтобы непременно случилось какое-то событие, совсем не надо ничего делать для этого, даже говорить не надо. Просто надо хотеть, и хотеть, и хотеть.
– То есть как это? Про себя?
– Про себя. Где есть человек, хотя бы один на всю толпу, который чего-то хочет, но по-настоящему, во что бы то ни стало, – незачем ему стараться. Достаточно все время хотеть. И чем больше он молчит, тем это сильнее. Кончится так, как он хочет.
– Что ж это – черная магия или гипнотизм какой-то новый?
– Гипнотизм, магнетизм, это разберут доктора, а я только аптекарь. Я знаю по-аптекарски: если один человек в комнате, извините, пахнет карболкой, вся комната и все гости, в конце концов, пропахнут карболкой. И почему вы говорите: “новый”? Всегда так было, и в больших делах, и в маленьких делах, даже у человека в его собственной жизни.
Смутно мне подумалось, не о себе ли он говорит, о своих каких-то умыслах, и, действительно, он прибавил, помолчав:
– Я вот там кис у себя в Серогозах и мечтал уехать в Одессу и стать фармакологом, а денег не было, что ж вы думаете, я барахтался, лез из кожи вон? Ничего подобного. Просто хотел и хотел, мертвой хваткой. Вдруг приехал дядя Игнац, посмотрел на меня и сказал: укладывай рубахи, едем. И во всём так будет… Теперь мне направо, до свиданья, мсье Альталена, спасибо за приятную компанию…»