Можно ломать ему пальцы и сжимать голову железным обручем.
Можно жечь ему пятки.
Тогда он еще скорее и полнее покажет всю правду.
Но ведь на эти средства мы не согласимся, потому что есть пункты, которые для нас дороже выяснения судебной истины.
Мы допрашиваем, мы хотим знать правду, но только не ценою пытки.
Значит, и не ценою одиночного заключения…
«Записки из мертвого дома» ужасны. Но если бы появились записки человека, проведшего двадцать лет в одиночном заключении какой-нибудь итальянской тюрьмы, где пять лет подряд он никого не видел, а в остальные пятнадцать видел, но не смел разговаривать, – это было бы еще ужаснее.
В том-то и дело, что такие записки не появляются.
В «Мертвом доме» хоть было что описывать. В одиночном заключении нечего описывать, потому что это – могила.
Альталена
(Из фельетона «МЕСТЬ И ПРАВОСУДИЕ», опубликованного в газете «Одесские новости», после выхода Жаботинского на свободу.)
Вам не кажется, что в этих строках куда больше глубинных чувств, чем в бравых мемуарах о любви к начальнику тюрьмы, жандармам и стражникам?
Если вы ночь за ночью, не зная окончательного срока своего заключения, лежите в тесной камере с зарешеченным окном, – о, вы не станете испытывать теплых чувств к тюремщикам, которые заперли вас наедине с парашей. По ночам в тюремных одиночках время течет куда медленней, чем на воле. Ерзая на соломенном тюфяке, вы будете либо обдумывать, как и что вы напишете, едва (и если) выйдете на свободу, либо вспоминать свои статьи в итальянской прессе – были там сведения, «порочащие государство», или не были? Конечно, были! Ладно, если бы только в статье о студентах вы написали: «В России вообще нечем дышать…» Но в следующей, опубликованной в той же «Аванти», – о Николае Втором: «Слабовольный, нерешительный, неспособный к живому чувству, под пагубным влиянием своих советчиков он совершил шаги, отмеченные крайней реакционностью. Замял дело о ходынской катастрофе. Петицию о свободе печати, присланную ему группой петербургских ученых и литераторов, переадресовал тем же министрам, против которых она была направлена. Не допустил выявления и наказания виновных в крупном деле о мошенничестве и казнокрадстве…»
Да что вспоминать какие-то фразы! Вся статья была антицарской, с цитатами из нравоучительных писем царю опального Льва Толстого. За это могут и в Сибирь сослать… Правда, и Джузеппе Гарибальди сидел в тюрьмах и ссылках. Но то были все-таки итальянские тюрьмы и ссылки на итальянские острова…
Нет, хватит! Бессмысленно терзать себя страхами кар за свои зарубежные публикации. Нужно спать, спать! Который час? Вот уже и небо светлеет за оконной решеткой… Когда-то, в своей юношеской поэме «Шафлок», которая так понравилась Ивану Бунину, он писал:
Я насвистывал тихонько
И смотрел прилежно в ночь.
Эх, обнять бы эту маму —
Или – скажем – эту дочь…
Да, обнять бы эту дочь! Ох…
Опьяниться вновь и снова
Лаской взора голубого
И губами вновь приникнуть
К шелковистому плечу!
Чтоб тобой насытить душу,
Божьи храмы я разрушу,
Все ограды, все гробницы, все святыни растопчу!
Я хочу тебя, хочу!..
22
Свобода!
– Я вышел на свободу, потому что, по словам начальника тюрьмы, переводчик не нашел в моих статьях «посягательств на достоинство государства»…
– Мазел тов! – ответила Владимиру мама.
– Они просто не нашли итальянского переводчика, – усмехнулась сестра.
Легкий фаэтон катил сквозь дождь вдоль еврейского кладбища, но уже в другую сторону Водопроводной улицы – от крепостной тюрьмы в Одессу. Вода косыми струйками стекала с крыши, извозчик в дерюжном плаще и капюшоне грубо нахлестывал пегого коня, конь при каждом ударе вскидывал мокрой седой головой и, подняв коротко подрезанный хвост, то и дело презрительно ронял увесистые плюхи, но Владимир, обросший, с редкой, как у юного монаха, бородкой, радостно вертел головой из стороны в сторону и хмельно вдыхал холодный и сырой воздух свободы.
Свобода!
Елки-палки, свобода! Ты прекрасна! И этот серый холодный дождь, и Водопроводная улица, и даже оба кладбища по обе ее стороны!
Как кричали тогда студенты? СВО-БО-ДА!!!
Теперь он знал это слово на вкус, на ощупь, на цвет и даже на вес. Сво-бо-да! – она расширяет грудную клетку, озонирует легкие и мозги, дает крылья плечам и лопаткам и замечательно разгоняет кровь. Вот что нужно всем евреям, вот что они получат и почувствуют в Эрец-Исраэль!
СВО-БО-ДА!
То, что в его итальянских публикациях «переводчик не нашел посягательств на достоинство государства», было чудом, просто чудом!
– Или он оказался моим читателем и заждался моих фельетонов, – весело предположил Владимир.
– Хвастун! – И сестра сунула ему конверт с деньгами: – Держи. Тебе к цирюльнику нужно, и срочно.
– Я тебя люблю, – ответил он, заглянув в конверт.
– А я тебя обожаю, – честно призналась она.
Дома, в Красном переулке, он рывком сбросил с себя всю одежду, пропахшую тюрьмой, и с наслаждением плюхнулся в чан с горячей водой, заготовленной Мотрей к его прибытию.
Затем, завернув распаренное тело в банное полотенце, спешно съел тарелку густого пахучего украинского борща со сметаной и мясной костью… торопливо надел свежую рубаху, шерстяные носки, теплые штаны и редингот…
– Ты куда? – удивленно спросила мать, когда он был уже у двери.
– В редакцию.
– Да к Марусе он! «В редакцию», – насмешливо съязвила Тамара.
Но дверь за ним уже закрылась.
23
Газета «Одесские новости»
ВСКОЛЬЗЬ
ХУЖЕ ИУДЫ
Пред сном Понтий Пилат вышел на террасу своего дворца, чтобы подышать свежим воздухом.
Понтий Пилат всегда перед тем, как лечь спать, выходил подышать свежим воздухом: это укрепляло сон и поддерживало цвет лица.
Ночь была весьма приятная. Воздух чистый, прохладный, сверх того луна светила очень красиво.
Понтий Пилат стоял у мраморных перил террасы, глядел на блестевшую площадь с черными, как уголь, краями и был прекрасно настроен.
Через ровные промежутки времени по площади браво шагал дворцовый стражник, и Пилат любовался его молодцеватостью и говорил себе:
– Да, Рим не Иудея.
Вдруг из черной тени, окружавшей площадь, вырвалась женская фигура.
Она с головой была закутана в покрывало, но видно было, что голова поникла и поступь была нетвердая.