Стоя в одних трусах перед высоким напольным зеркалом, Владимир на голое тело примерял новый черный редингот, стильный удлиненный пиджак, модный в те времена. Мать Хава, или, если угодно, она же Ева Марковна, угольным утюгом гладила ему рубашку. Тамар, старшая сестра (а по-русски Тамара), штопала носок, натянутый на ступку.
– А она там тоже будет? – спросила мать.
– Мама, о чем ты спрашиваешь! – отозвалась Тамара. – Если б ее там не было, он бы нас позвал.
– Тебе не стыдно? – смутился Владимир. – А то я вас не звал!
– Звал, но не очень настойчиво, – ответила сестра (на самом деле ее звали Тамар – «пальма» на иврите).
– А кто она? – спросила Ева Марковна.
– Маруся Мильгром, дочка хлебника, – охотно сообщила ей Тамара. – Он когда-то с папой работал.
– Мильгром? – Ева Марковна подула на угли в утюге. – Так я его помню. Ицхак из Житомира, сын Айзека.
– Он теперь Игнац Альбертович, – сказал Владимир.
– Во как! – Мать подала Владимиру выглаженную рубашку. – Надевай.
Бережно сняв редингот, Владимир надел рубашку. Мать помогла ему застегнуть пуговицы и вдеть запонки в рукава.
Подавая брату заштопанный носок, Тамара заметила:
– Раз уж ты ради премьеры купил редингот, мог бы и носки…
– Ладно тебе! – сказала ей мать и спросила у сына: – Пьеса-то о чем?
– Из студенческой жизни, – ответил он.
– В стихах, – дополнила сестра. – Вчера ночью он ее переписал и главную героиню переименовал в Марусю.
– А ты откуда знаешь? – покраснев, возмутился Владимир. – Читаешь мои рукописи?
– Ты на кухне черновик оставил. Я думала: для меня, – невинно оправдалась Тамара.
– Ладно вам! – сказала мать. – Если в стихах, то Марусе понравится… – И, поцеловав сына в лоб, благословила по-еврейски: – Гот беншон ир!
А сестра напомнила:
– Хотя бы на сцене не выпячивай нижнюю губу…
13
Провал
Есть ли смысл снова описывать Одесский городской театр во всем его золотом и красно-бархатном великолепии? Тем паче, что в зале на полторы тысячи кресел было человек триста зрителей, не больше. Да и те без особого, почему-то, внимания слушали исповедь героини пьесы, которую играла все та же Анна Пасхалова:
Смотри, я без дороги,
Я заблудилась, я в потемках…
Но, в отличие от неукротимой и рисковой Монны Ванны из пьесы Метерлинка, роль «заблудившейся» Маруси в пьесе Альталены была не по ней, и Пасхалова вяло тянула свой монолог:
… От тревоги
Пред этой темнотой мне больно – ведь раздор
Вот здесь, во мне, внутри… давно! И до сих пор
Еще по-прежнему не ясно мне, что можно,
Чего нельзя, что грех, что истинно, что ложно…
Автор, одетый в новый редингот, при модном широком галстуке, с напомаженной волнистой шевелюрой, скуласто-темнолицый, с блестящими, как у цыгана, черными глазами стоял в это время за кулисой и смотрел через щель в зал.
Там, в третьем ряду, сидели его друзья и коллеги – Чуковский, Кармен, Трецек, тишайший Осип Инбер, милейший Петр Герцо-Виноградский, он же Лоэнгрин, и даже сам Израиль Хейфец. Наискось от них, в первом ряду, можно было разглядеть элегантного, с короткими усиками, Шломо Зальцмана из «Союза одесских домовладельцев», а во втором – оперного спивуна в расшитой украинской рубашке.
И хотя имя героини пьесы было знакомо почти всем присутствующим (отчего они легко понимали авторские подтексты), не их реакция интересовала Жабо и не их искали в темноте его глаза, когда Маруся-Пасхалова продолжала:
…Я сомневаюсь. Я не знаю, где найти
разгадку и кому отдать себя вести…
Я без дороги.
И за мной – два младших брата…
Вот она! Вот – в четвертом ряду – еще ярче и красивей, чем на «Монне Ванне» и в «Литературке», с какой-то новой прической, в вечернем наряде с оголенными локтями и с передними пуговичками на шелковой кофте, натянутой высокой грудью. Неужто ради него, ради его премьеры?
Нет, ради другого, который сидит с ней рядом. Даже в полумраке зрительного зала Владимир разглядел его – снова этот морской офицер Алексей Руницкий!
Но разве его имел в виду Жабо, когда писал ответный монолог главного героя на Марусин вопрос «чего нельзя, что истинно, что ложно»:
Всем право на себя даровано рожденьем,
Нет долга ни пред кем. Гонись за наслажденьем,
Будь счастлива и верь желанью твоему —
Куда б оно ни бросило, провозгласи:
«Я чту в борьбе моей не долг, не приказанье —
Я праздную мое державное желанье!»
Да, главной темой спектакля была все та же идея фикс юного Жаботинского, которую он излагал недавно в «Литературке»: я царь своей судьбы, я ничем не обязан обществу, а если и буду служить ему, то только по своей воле и своему желанию…
Но слышит ли его эта «котенок в муфте»? Слышит ли, что это он, автор, взывает к ней со сцены словами главного героя:
Что мне, ландыш мой весенний,
До священной отчей тени,
До отчизны, до народа? – я хочу тебя, хочу…
Опьяниться вновь и снова
Лаской взора голубого
И губами вновь приникнуть
К шелковистому плечу!
Что мне слава, гром проклятий?
Я хочу твоих объятий!..
Чтоб тобой насытить душу,
Божьи храмы я разрушу,
Все ограды, все гробницы, все святыни растопчу!
Я хочу тебя, хочу!..
Великолепный тяжелый бордово-красный и весь вытканный серебром и златом занавес стал медленно спускаться с потолка под жидкие аплодисменты зала.
Директор театра вытолкнул автора на поклон.
Не отводя взгляда от Маруси, Владимир, выпятив нижнюю губу, вышел кланяться и наткнулся на подъемный канат. Он, несомненно, упал бы, если бы Пасхалова не удержала его за руку.
А в партере Маруся, вместе с другими зрителями, хоть и стоя, но с постным лицом вяло аплодировала актерам.
Хозяйским жестом Руницкий взял ее за руку и увел из зала.
Наутро все одесские газеты, даже «Полицейские ведомости», в заголовках своих рецензий наперебой упражнялись обыгрывать название провалившейся пьесы: «НЕЛАДНО», «НЕСКЛАДНО» и т.п.
Но разве это могло идти в сравнение с тем, что Маруся даже с премьеры его пьесы ушла с Руницким?
14
Демонстрация
На первый взгляд это был обычный редакционный день. Как всегда, снизу, из роскошного гастронома Беккеля остро и соблазнительно пахло заморскими пряностями и кулинарным творчеством одесских мясо- и рыбокоптилен. Скучный «передовик» Соколовский скучно правил сообщение базельского корреспондента об открытии Съезда сионистской молодежи. «Съезд открылся сегодня, пятого декабря, в четыре часа вечера, в зале отеля Zum Starehen. Зала декорирована сионистскими флагами и битком набита. Делегатов свыше сорока, из них две женщины-студентки. Гостей свыше ста пятидесяти, преимущественно студенты и студентки из разных университетов городов Западной Европы и России…»