Молоденькая Мотря, пассия Хомы и горничная у Жаботинских, была грамотной, поскольку до них служила у генерала. Если, войдя на кухню, кто-либо из домашних заставал Хому в рукопашном общении с этой Мотрей, он быстро от нее отстранялся, снимал картуз и смущенно докладывал, что визит его объясняется заботой об их же интересах – побачить, например, чи труба не дымить, или вьюшки не спорчены. Тот факт, что Мотря стала зачитывать дворнику газетные статьи, свидетельствовал о значительном прогрессе в их отношениях. Интересно, а какого прогресса добился сегодня усатый морской офицер, под руку с которым ушла из «Литературки» рыже-огненная Маруся?
Сглотнув воздушный ком, ревниво пресекший дыхание, Владимир поднялся на второй этаж. Осторожно, стараясь не скрипеть ключом, открыл дверь квартиры, в которой жил с матерью и старшей сестрой, снял в прихожей ботинки и, чтобы не будить маму и Тамару, в одних носках прошел в свою дальнюю комнату. Здесь, не раздеваясь и не зажигая свет, плашмя бросился на свою узкую койку, вжимаясь животом в матрац и вспоминая смеющиеся Марусины глаза и то, как она танцевала с тем морским офицером и как прижималась к нему своей высокой грудью. «Жаль, у него усы, но надеюсь – мягкие, царапать не будут», – вновь услышал он ее грудной низкий голос. А мать Маруси сказала: «У нее есть граница, дальше которой ее никакие усы не оцарапают… Правда, я не хотела бы знать, где эта граница…» «А я бы хотел!» – вдруг яростно подумал Владимир и даже заскрипел зубами, ясно представив, как где-то на скамье, в тени платанов Николаевского бульвара, эти усы ищут «границу» на сдобе Марусиной груди…
От этого миража ему вдруг стало так трудно дышать, словно кто-то зажал в кулаке его сердце как воробьиного птенца – не крепко, но как раз достаточно, чтобы не дать вдохнуть во всю ширину. Жар залил ему лицо, грудь и живот. «Черт возьми, я таки влюбился! – возмущенно подумал он и тут же вынес себе вердикт: – Нет! Ты не станешь в ряд ее обожателей! Ты не дашь себе отравиться любовным ядом!»
Нервным броском он перевернулся на спину и встретился взглядом с портретом отца на стене. Сорокалетний, большеголовый, с высоким выпуклым лбом, очень коротко стриженный, но с окладистой черной бородой и черными усами, отец какими-то тихими теплыми еврейскими глазами смотрел на сына. Владимир плохо помнил его или, точнее, не знал, сам ли он помнил, как отец поднимал его, малыша, и через голову сажал к себе на плечи, или это мама и Тамара рассказывали ему… Ему было четыре года, когда отец заболел так, что мама помчалась с ним в Берлин к лучшим немецким врачам. По рассказам Тамары, которая старше Владимира на целых семь лет, тогда они были очень богаты, но за два года в Берлине все их состояние ушло на тех врачей. А отца все равно не стало. И теперь… Теперь он должен работать. Работать, а не мечтать об этой Марусе… Работать, как Джузеппе Гарибальди, его итальянский кумир. Сын хозяина небольшого торгового судна и с пятнадцати лет простой моряк, Джузеппе с юности мечтал об освобождении Италии от австрийского и французского владычества, а добился этого только к старости, но – добился! И стал кумиром Италии! А он, Жаботинский, станет еврейским Гарибальди, даже если на это тоже уйдет вся жизнь…
Владимир решительно встал с кровати, привычно пересек в темноте свою небольшую комнату и сел за свой узкий письменный стол у окна, заваленный книгами и газетными вырезками. Отодвинул оконную занавеску, зажег керосиновую лампу и со стопки узких длинных листов бумаги, заполненных его ровным мелким почерком, взял верхний лист, исписанный лишь до половины. Прочел написанное:
В еврействе есть дурные стороны, но мы, интеллигенты-евреи, страдаем отвращением не к дурному, а к еврейскому и за то, что оно именно еврейское… Арабское имя Азраил кажется нам очень звучным и поэтическим, но тот из нас, кого зовут Израиль, всегда недоволен своим некрасивым именем. Мы охотно примиримся с испанцем, которого зовут Хаймэ, но морщимся, произнося имя Хаим… Наши журналисты, выводя пламенные строки в защиту нашего племени, тщательно пишут о евреях «они» и ни за что не напишут «мы»…
Остановился, посмотрел в темную ночь за окном и сузил глаза, пытаясь сквозь перспективу темного Красного переулка войти в другое, смысловое пространство. Обычно это помогало. Обычно стоило ему ночью сосредоточиться, сконцентрироваться на важной мысли и начать формулировать ее на бумаге, как почти тут же возникал какой-то прямой и тонкий, как жгут, ментальный канал с Вселенной, с высшим энергетическим полем, откуда лились к нему нужные и точные слова. Словно уже не он сам сочинял, а ему диктовали текст, отлитый в единственно правильные слова…
Но сегодня это не получалось. Что-то мешало целиком отстраниться от темных деревьев и домов за окном, и он точно знал, что мешало – сдобная фигура той Маруси, ее рыжие, как пламя, волосы, ее шея и высокая грудь. Она стояла перед его глазами, хотя нет, не перед глазами, а где-то в тылу сознания, в затылке, как фотография на еще не проявленной пластинке. Прочь! – он даже встряхнул головой и еще раз перечитал последнюю фразу своей статьи. Резко поправил стул под собой, макнул перо в чугунную чернильницу и продолжил:
…Нам нужно, несказанно-мучительно нужно стать патриотами нашей народности, патриотами, чтобы любить за достоинства, корить за недостатки, но не гнушаться, не морщить носа, как городской холоп – выходец из деревни, при виде мужицкой родни…
Снова пауза и взгляд в темноту за окном, но взгляд уже не видящий, а погруженный внутрь себя, в поиск той концентрации мысли, которая только и ведет к точным и емким словам.
Гнусно-мелочный антисемитизм, которым без исключения все мы, интеллигенты-евреи, мучительно заражены, эта гнилая духовная проказа, отравляющая все наши порывы к страстной патриотической работе, – это и есть свойство холопа, болезнь нахлебника; и тогда только пропадет он, этот антисемитизм, когда мы перестанем быть холопами и нахлебниками чужого дома, а будем хозяевами под нашей кровлей, господами нашей земли…
Да, именно так, но нужно совсем вытеснить из сознания видение женской фигуры и еще дожать свою мысль, чтобы полностью вычерпать тему и сформулировать смысл:
Говорят, что это мечта, которая не сбудется. Робкие, близорукие люди, вскормленыши мещанства, которым не дано понимать, что самая смелая фантазия есть только слабое предчувствие завтрашнего факта.
Неясный, блекло-зыбкий рассвет забрезжил за его окном.
Владимир встал и, не раздеваясь, бросился в кровать – устало, словно писал всю ночь. Куда, в какое издание он сможет отдать эту «Тоску о патриотизме»? Кто решится это напечатать? «Одесские новости»? «Южные записки»? Впрочем, когда Гарибальди писал в ссылке свои антиклерикальные статьи и романы, разве он мог предполагать, что его первый же роман «Клелиа, или Правительство священников» после выхода в свет в Италии будет тут же переведён на русский язык и напечатан в журнале «Отечественные записки»?
Но уже совсем другие мысли, а точнее, другой образ заслонял мысли о евреях и Гарибальди. Как в темной фотолаборатории со дна кувеза выплывает из раствора снятый на пластинку портрет, так, вытесняя все его размышления о сионизме, уже выплывал из закромов его сознания и проявлялся в мозгу образ красавицы Маруси. И не было ни сил, ни желания избавиться от нее, а, наоборот, было только одно желание – сладостно обнять ее и унести в свой сон…