«Мы фильтруем сенсорную информацию, распознавая и оценивая определенные ключевые характеристики событий и объектов вокруг нас; эту информацию мы используем, чтобы опознать событие или объект как пример широкого класса событий или объектов. Например, вы не откажетесь от порции еды по той причине, будто она не похожа на конкретное идеализированное кушанье на тарелке. Вы оцените ее характеристики (запах, цвет, фактуру, температуру), и, если все они отвечают определенным критериям, вы попробуете еду на вкус. В данном случае незнакомое блюдо – пример категории „приемлемая еда“. Точно так же мы можем научиться тому, что конкретная задача – например, зашивание прорехи в занавеске – пример категории „сшивание материалов вместе“. Итак, когда мы впервые пытаемся зашить занавеску, мы применяем правила, усвоенные нами при решении других аналогичных задач по зашиванию чего-то. Иначе говоря, мы усвоили алгоритм и применяем его; это практический способ решения специфических проблем данного обобщенного типа» [422].
На протяжении дня богомол, пишут Прет и его коллега Карл Краль, встречает большое количество потенциальных съедобных вещей, и, подобно нам, он создает и применяет категорию родственности («теоретический, перцепционный абрис»), которая соответствует мысли «приемлемая еда». Животное опирается на свой опыт (уроки прошлых событий и встреч), чтобы оценить серию параметров раздражителя, в том числе величину объекта (если он небольшой), его длину (если он продолговатый), контраст между объектом и фоном, местоположение объекта в поле зрения богомола, скорость объекта и общее направление его движения [423]. Чтобы богомол атаковал свою добычу, она должна соответствовать определенному (изменчивому) числу критериев. Однако это не реакция, запускаемая определенным пороговым значением: богомол учитывает взаимосвязи разных данных в каждом параметре. Краль и Прет называют эти вычисления перцептуальным алгоритмом (и довольно резонно утверждают, что, будь они описаны у приматов, их бы сочли абстрактными рассуждениями).
Наряду с другими немногочисленными исследователями беспозвоночных, которые объединяют исследования поведения и нейроанатомии в рамках того, что иногда называется психофизиологическими исследованиями (то есть исследованиями связей между психологическими и физиологическими аспектами поведения), Краль и Прет открыто пишут о сложности поведения насекомых, о параллелях между осмыслением мира насекомыми и позвоночными (в том числе людьми), о сознании насекомого.
Но, возможно, эти насекомые чуть-чуть слишком расчетливы: они вылеплены по образцу рациональных акторов в классической теории экономики (которых, как мы знаем по личному опыту, в реальности не существует). Возможно, им не хватает экспансивности и спонтанности. Откуда мы знаем, что они всегда просчитывают свои действия, исходя из логики охотника? Разве у них не может быть других желаний? Но, возможно, богомолы именно таковы, хотя мы не обязаны предполагать, что таким же образом действуют, например, бабочки или дрозофилы. Тем не менее эта работа наталкивает на глубокие мысли: здесь присутствует когнитивная способность, пишут Краль и Прет, которая зависит от физиологии, но не сводима к ней. И всё же если когнитивные процессы нельзя свести к электрохимической функции, то что, собственно, они собой представляют? Похоже, никто этого не знает доподлинно [424].
Стоит отметить, что эти вопросы играют центральную роль для современной нейробиологии – междисциплинарной отрасли, занимающейся исследованиями головного мозга человека. Нейробиология ищет объяснения в физиологии, но всё равно глубоко увлечена вопросами сознания, такими неясными феноменами, как самосознание, когнитивная способность и восприятие, материальными решениями тех проблем, которые многие считают онтологическими или даже метафизическими. Для нейробиологии является аксиомой, что головной мозг – это центр жизни для всякого животного; стандартный справочник начинается так: «Ключевая философская тема современной нейробиологии – мысль, что любое поведение – это отражение функции головного мозга» [425]. Такие «высшие» функции мозга, как метакогниция (мышление о мышлении) и эмоции, обычно трактуются как функциональные результаты анатомии и физиологии головного мозга [426]. Однако модель восприятия, которая выстроена на этом простом принципе, поражает своей замысловатостью. Восприятие мыслится как набор динамичных, взаимодействующих функций головного мозга, в которых соединены когнитивная способность и опыт, которые включают в себя отфильтровывание, селекцию, приоретизацию и другие формы активной и гибкой обработки информации в контексте ранее невообразимой нейропластичности. Один из примеров – обособление: способность мозга моментально, неосознанно вычленять важные изображения из насыщенного неиерархического поля зрения. Такие представления полностью совместимы с тем типом перцепционных алгоритмов, которые Краль и Прет разработали для насекомых (кстати, этим занимались и другие; например, ознакомьтесь с исследованиями когнитивных способностей медоносной пчелы, которые двадцать лет проводились Мандиамом Сринивасаном и его группой в Австралийском национальном университете). И всё же эти параллели между людьми и беспозвоночными, подозреваю, покажутся глупыми многим нейробиологам, для которых чудесная величина и сложность мозга современных гоминидов (а конкретно количество его нейронных связей) – решающий признак исключительности человека.
В сферах общественных и гуманитарных наук Краль и Прет, вероятно, найдут еще меньше поддержки, но уже по другим причинам. В этих сферах исследования зрения делают упор на роли культуры и истории для посредничества между человеческим глазом и миром [427]. В понимании исследователей культуры физиология – это зачастую всего лишь набор возможностей для сложной перцепционной связи человека с миром. То, как видят люди, и то, что они видят, трактуется как нечто глубоко предопределенное историей общества и культуры. Зрение и восприятие в целом вовсе не неизменны во времени и не являются константой у разных культур [428]. У них есть история – собственно, несколько историй, поскольку считается, что характер перцепционного понимания предопределяется региональными и национальными эстетическими культурами. Ключевые моменты трансформации связаны с появлением конкретных визуальных технологий. Например, на Западе ученые привлекли внимание к изобретению и распространению линейной перспективы в XV веке, а также к тому, что в XIX веке интерес переносится на морфологию поверхности, на поверхностные впечатления от объектов и тел, с которыми мы всё еще живем [429]. В этих версиях зрение – то, как мы наблюдаем за людьми и вещами, формы категоризации, встроенные в наши собственные способы зрения, и те технологии, с помощью которых нас, в свою очередь, видят, подвергают слежке, классифицируют, оценивают, – играет центральную роль в том, как мы понимаем себя и как нас понимают другие; это источник культуры/истории/общества, а также его результат.
Насколько иной взгляд на зрение! В отличие от изолированного мозга (в понимании нейробиологии), социальный мозг погружен в мир, который сам по себе переполнен смыслами, глубоко включен во вселенную, где даже так называемые явления природы всегда являются одновременно биофизическими и культурно-историческими, так что цвет, например, – это в одно и то же время измеримая длина волны и неясная история (и мы не можем избежать знания того, что розовое, даже если оно нам не к лицу, прелестнее, чем темно-синее). В этой концепции зрения люди учатся видеть, а форма и содержание этого обучения – нечто специфическое, предопределенное временем и местом. Незрячий человек снова обретает зрение, и его нужно учить распознавать перспективу способами, эффективными для культуры; женщина покидает густую чащу, в которой провела всю свою жизнь, и вынуждена вносить радикальные, даже травматичные коррективы, прежде чем она постигнет пространственные особенности пейзажа в городе, где она теперь живет [430].