Есть кошмар исполинства и кошмар преображения. Есть кошмар заточения в чужом теле, заточения безвыходного, необратимого. Есть кошмар покинутости и кошмар социальной смерти. Есть кошмар отвергнутости. Есть кошмар гротескности.
Есть кошмар неуклюжего полета и кошмар лязгающих крыльев. Есть кошмар спутанных волос и кошмар открытого рта. Есть кошмар длинных, ощупывающих тебя усиков, которые появляются из переливной трубы в ванне или, что еще хуже, высовываются из-за обода унитаза. Есть кошмар огромных пустых глаз. Есть кошмар случайности и заставания врасплох.
Присесть – кошмар, перевернуться на другой бок – кошмар, встать на ноги – тоже кошмар.
Есть кошмар о вооруженных силах, которые финансируют почти все фундаментальные исследования насекомых, кошмар о зондах в мозгу и бритвах в глазу, кошмар, который гласит: если ученые докопаются до секретов нашествия саранчи, или до секретов ориентации пчел в пространстве, или до секретов добывания пищи муравьями, эти секреты породят другие секреты, кошмары – другие кошмары, куколки – других куколок, и родятся насекомые с микроимплантами, насекомые, которые уже не насекомые, а полунасекомые-полумашины, вооруженные насекомые-шпионы с дистанцированным управлением, мотыльки для боевых вылетов, жуки-нелегалы… Не говоря уже о роботах-насекомых, кошмарных насекомых массового производства, массового развертывания, массового суицида.
Есть кошмары, навевающие мечты о грядущих войнах, о войнах между насекомыми, где не будет уязвимых центральных штабов, войнах, где войска сосредотачиваются и рассеиваются, отвердевают и растворяются, войнах децентрализованных, разветвленных, структурированных вокруг неких сетей, войнах без потерь (по крайней мере, с нашей стороны), сны об Усаме Бен Ладене, сидящем где-то в пещере.
Есть кошмары о незримых террористах, роящихся, и нет им числа, проникающих в сокровенные места в моменты уязвимости. Кошмары нашей эпохи, кошмары о вылуплении из яиц, об «улье зла», о породе злодеев, о суперорганизме, который сильнее, чем сумма составляющих его индивидов: «Он роится по собственной инициативе: особи сходятся к нескольким мишеням, выступая из разбросанных точек, а затем рассеиваются только для того, чтобы образовать новые рои» [324]. Кошмар языка. Языка пчел. Кошмар плодит кошмары. Рой плодит рои. Мечты плодят мечты. Террор плодит террор.
Пчелы – где они теперь? Чахнут в своих колониях, скользят по пластиковым лабиринтам, вынюхивают взрывчатку, упиваются сахарной водой, жиреют и слабеют от кукурузного сиропа, запертые в коробочках в аэропортах, высовывающие язычки по команде. «Кто знал, что эта мелюзга такая сообразительная?» – сказал журналист.
Маленькие пушистые нюхачи. Ж-ж-ж-ж-ж. Охраняют наш покой. Их заботами мы можем спокойно спать по ночам.
N
Непал
Nepal
А потом однажды утром я проснулся и, словно во сне, покинул Лондон вместе с моим другом Грегом и взял курс на север Индии и Непал. Мы планировали несколько месяцев путешествовать вместе, но спустя пару недель Грег вернулся домой, а я отправился дальше в Непал вместе с другим своим другом, Дэном, который, как и я, заработал на билет в местной больнице – был грузчиком. В общем и целом я странствовал полгода, но теперь с удивлением обнаруживаю, что от той поездки у меня осталось не так-то много воспоминаний, а фотографий вообще ни одной. Возможно, так бывает, когда путешествуешь без определенной цели, либо, как минимум, когда твоя единственная цель – смутная жажда приключений, порожденная смутным ощущением своей избранности. Я хорошо помню, что Дэн был охоч до наркотиков и что после его приезда мы с ним курили более или менее постоянно: просыпались – закуривали и так курили, пока не ложились спать. Мы жили в состоянии обостренного чувственного восприятия (хотя про наши аналитические способности нельзя было так сказать).
В те времена город Покхара состоял почти что из одной главной улицы, в конце которой отвесно высилась, царя над всем остальным, умопомрачительная громада Аннапурны. Когда небо очищалось от облаков, казалось, что гора вот-вот опрокинется и погребет под собой всё. Мы прожили там день или два в рабочем общежитии, а затем решили отправиться в горы. Каким-то образом – точно не знаю, как нам это удалось, – мы подружились с непальцем, нашим ровесником, который согласился нас сопровождать, и мы отправились в путь пешком. У меня нет никаких фотографий, писем или дневников из этой поездки, но если я сосредотачиваюсь на некоем предмете, а от него перехожу к другому, а затем к следующему, я продуцирую воспоминания. Водопад, спадающий с утеса; после водопада наши тела были облеплены черными пиявками, и мы избавлялись от них, прижигая их сигаретами. Женщина свернула шею курице, чтобы накормить нас ужином, а мы почувствовали себя неловко, потому что целая курица – это было слишком много, а женщина отказывалась от денег. Деревянный дом на горном склоне, где после ужина маленький мальчик пытался продать мне свою сестру на одну ночь. Поджаренный хлеб и соленый чай с животным маслом. Широкие скалистые долины. Хлопанье тибетских молитвенных флагов на веревках. Когда я впервые увидел поразительную первую сцену в фильме Вернера Херцога «Агирре, гнев божий», мне вспомнились караваны мулов, попадавшиеся нам по дороге: как они пробирались по горным склонам. Когда я услышал в эфире «Би-би-си», что маоисты наконец-то пришли в Катманду и вошли в правительство страны, я вспомнил женщин, которые умоляли нас дать денег для их больных детей, которые объясняли, что фельдшерский пункт закрылся, которые показывали нам своих малышей – вялых, покрытых язвами, с раздутыми животами; глядя на них, мы почувствовали себя бессильными, невежественными олухами, которые забрели туда, где им не место; я поклялся себе, что никогда больше в такие путешествия не отправлюсь.
Сегодня вечером, спустя тридцать лет, на Манхэттене, я сижу в хвосте автобуса «М5», водитель поворачивает с Семьдесят второй улицы на Риверсайд-драйв, и мы несемся в сумраке мимо величественных домов, стоящих, как швейцары, справа, и призрачного парка слева, а река и автострада нам не видны: они внизу; и вдруг я вспоминаю, сам не зная почему, совершенно другое впечатление от поворота высоко в горах, невероятно солнечным утром: мы втроем беспечно шагали по каменистой тропке, под нами расстилалась долина, над нами высились горные пики, где-то наверху белели, совершенно ирреальные, снега Гималаев, а к нам со смехом, кувырком бежала ватага детей – наверно, за дровами, подумали мы, – и девочка лет десяти, вспомнил я теперь, самая старшая в этой маленькой компании, остановилась перед нами, вытянув вперед руку, свой сжатый кулак, велела мне подставить ладонь и с неудержимым хихиканьем, которым заразились и мы, разжала кулак и уронила мне на ладонь какой-то шарик, сжавшийся живой шарик, что-то многоцветное и живое, и оно уселось, неподвижное, как камень, укрываясь от этого яркого-яркого света, у него был сегментированный панцирь, похожий на свернувшееся в клубок морское животное или на какой-то особенный драгоценный камень, это было какое-то очень редкое существо, а после того, как я разглядывал его некоторое время, не понимая, что это, зачем оно на моей ладони, девочка подхватила его, всё так же свернувшееся в клубок, и, продолжая хихикать, широко-широко размахнулась и – прежде чем я успел что-то сказать – подбросила это существо высоко-высоко, далеко-далеко, и оно унеслось по спирали над склоном, бороздя разреженный воздух, и упало вниз, головокружительно, в буро-серую долину под нами, а девочка убежала с хохотом, кружась так и сяк, но оставаясь на ногах; стайка маленьких приятелей со своими узелками умчалась, смеясь, не оглядываясь назад.