Наряду с антисемитизмом Нового времени евгеника и Rassenhygiene (так начинали именовать ее немцы: не «социальная гигиена», а «расовая гигиена») пленяли мыслителей из всех политических лагерей [202]. В наше время трудно осознать, что эта форма социальной инженерии была окрашена идеализмом. И трудно вычислить, в какой мере самый катастрофический результат этих идей был случайным. Дарвинизм не обязательно должен был выродиться в грубую социологическую теорию соперничества; евгеника не требовала брать на себя обязательства перед какой-то нацией или провозглашать иерархию рас – речь шла только об улучшении конкретной популяции средствами науки [203]. Но вот чем поразителен этот момент: как слияние вышеперечисленных идеологий (и связанная с ним трансформация политики в некий вид биологической науки) оказалось столь неотразимым и завело столько людей в столь ужасающие места.
8
«Дегенерация», «наука», «нация» и «раса». Носсиг оставался в рядах Сионистской организации около десяти лет после ее первого конгресса 1897 года. Он увлеченно вел общественную работу, но всё больше расходился с руководителями организации, считая их поборниками элитарности и врагами демократии. Он постоянно добивался аудиенций у любых дипломатов, которые потенциально владели «ключом от врат Палестины». Вел переговоры с британскими, польскими и американскими официальными лицами. Но самые длительные контакты он поддерживал с Оттоманской империей, которая в тот момент владела территорией Палестины. Его бессчетные поездки на тайные встречи нервировали даже его союзников, создавая вокруг его персоны ореол ненадежности и опасности, который сопровождал его вплоть до Варшавы. Пожалуй, еще хуже, что он не скрывал своей неприязни к своим соперникам-сионистам и наживал себе врагов – могущественных врагов – такими выходками, как публичная свара в Базеле в 1903 году, когда он ругал Герцля за его jüdische Chuzpeh («еврейскую наглость» (идиш)).
«Все нации получили свои страны благодаря завоеваниям или труду, – написал он в тот год на языке, который мог только усилить его изолированность, – и только евреи, которые всё продают и всё покупают, купили себе и родину тоже» [204].
В то время Носсига больше всего занимала организация сбора статистики. Первая задача (так и не доведенная до конца) состояла в идентификации еврейского народа, а вторая – в диагностировании его состояния. Народ был болен: жизнь на примитивном Востоке (или, с точки зрения позднейших авторов, на вырождающемся Западе) очевидно об этом свидетельствовала [205].
Здесь евреи и антисемиты тоже нашли точки пересечения. Хотя с точки зрения евреев болезнь требовала преображения и регенерации, а не истребления [206].
В 1908 году Носсиг наконец ушел из Сионистской организации; его всё больше коробил ее крайний и нееврейский национализм, ее контрпродуктивный и неэтичный «культ власти» в отношении палестинских арабов [207]. Он также полагал, что эта организация пренебрегает задачами по заселению Палестины, и создал новую организацию с широкой базой – Allgemeine Jüdische Kolonizations-Organisation (AJKO), надеясь, что она станет институциональным конкурентом официальной Сионистской организации. В то время многие сионисты мыслили создание «дома для евреев» в рамках Оттоманской империи: их обнадеживал курс султаната на предоставление ограниченной территориальной автономии на основе вероисповедания и по этническому признаку [208].
В годы перед Первой мировой войной Носсиг активно добивался, чтобы Оттоманская империя признала AJKO; он не предвидел, что империя распадется, а Палестину захватят британцы. Хотя во время Первой мировой немецкие евреи, будучи патриотами, в большинстве своем были на стороне центральных держав, Носсиг агитировал настолько громко, что прослыл немецким агентом (этот слух распространяли британские и американские дипломаты на Ближнем Востоке, а также сама Сионистская организация, и когда двадцать лет спустя слух всплыл вновь, он получил еще более зловещий резонанс).
В тридцатые годы, когда обстановка накалилась, Носсиг увлекся идеями пацифизма и даже основал пацифистское движение еврейской молодежи. Но в итоге он был вынужден перебраться из Берлина в Прагу, где вновь посвятил себя скульптуре. Европа становилась всё более опасным местом для евреев, но Носсиг как-то умудрился публично выставить в нацистском Берлине модель памятника, который он намеревался установить на горе Сион в Иерусалиме. Памятник назывался «Святая гора» и состоял из более чем двух десятков огромных статуй библейских персонажей; этот символический ландшафт иудаизма, ныне утраченный, был, вероятно, населен такими же кряжистыми и решительными фигурами, как его Вечный жид.
Тогда Носсигу перевалило за семьдесят, и, как рассказывает нам Алмог, в Палестине ему предложили убежище как «ветерану сионизма» [209]. Но он не поехал. Старик, потративший почти всю жизнь на стимулирование еврейской эмиграции, отказывается уезжать без своих скульптур. В следующий раз мы слышим о нем, когда он приезжает в Варшаву в качестве беженца.
9
Для Марека Эдельмана, командира Еврейской боевой организации в Варшавском гетто, казнь «печально известного агента гестапо доктора Альфреда Носсига» была необходимым шагом «программы, призванной избавить еврейское население от враждебных элементов» [210]. Мне хотелось бы думать, что контраст между военной лексикой Эдельмана и указанием ученой степени Носсига – признак определенной неловкости. Но с тем же успехом это мог быть бюрократический официоз.
Примечательно, что Эдельман уцелел во время восстания. Спустя несколько дней после того, как он и горстка его израненных товарищей выбрались из разрушенного гетто через канализацию, Эдельман ехал на трамвае по шумным улицам «арийской Варшавы» и наткнулся на собственный портрет. Это был плакат, вывешенный после начала восстания, и, увидев его, Эдельман мгновенно «испытал желание вообще не иметь лица» [211].
«ЕВРЕИ – ВШИ – ТИФ». На плакате, в который уперся взглядом Эдельман, изображалась чудовищная вошь, ползущая по ужасно изуродованному «еврейскому» лицу. Это был элемент слаженной кампании, сопровождавшей ликвидацию гетто [212]. Паническая реакция Эдельмана – знак силы этого изображения. Он выбрался из гетто через «кишки», дабы обнаружить: его придуманное расистами «я» – вошь-паразит – тоже вынужденно выползло на свет. Это подлинный шок узнавания. Мы уже частично знаем мрачную историю, стоящую за этой жутью. Мы тоже узнаем вошь и ее биологические особенности. Мы вспоминаем, что в недавнем прошлом был момент, когда евреи типа Эдельмана и Носсига могли воображать себя детьми эмансипации, наследниками европейской науки и словесности. Нам известно, что они увидели, как старая евреефобия превратилась в новый антисемитизм. Мы знаем, что многие, реагируя на этот новоявленный антисемитизм, отбросили мечты об ассимиляции и ухватились за идею сионистской нации и ее государства.
Мы пока не знаем, – хотя ничего удивительно в этом нет, верно? – что в 1895 году (на следующий год после публикации «Социальной гигиены» Носсига) немецкий врач Альфред Плоц, откликаясь на общие страхи перед социальным и расовым вырождением после индустриализации, издал «Способности нашей расы и защита хилых» (Die Tüchtigkeit unsrer Rasse und der Schutz der Schwachen) – первый манифест немецкой Rassenhygiene, в котором предостерегал: «Традиционная медицинская помощь помогает отдельному человеку, но создает опасность для расы» [213]. Мы также пока не знаем, что в 1904–1905 годах (пока Носсиг и его коллеги создавали Ассоциацию еврейской статистики и издавали ее труды) Плоц, тоже находившийся в Берлине, учредил журнал и институциональный аппарат нового движения за расовую гигиену. Итак, пора вернуться к проблеме, с которой мы начали: как мог рейхсфюрер говорить такие вещи? Помните?