* * *
Их немедленно отозвали назад в базу. Шли, казалось, вечность, все ходили понурые и почти не разговаривали. Все понимали, что случилось, но осознать этого не хотели. Даже команды по трансляции отдавались в полголоса. Командир, спустившись с мостика, сел в кресло в чём был и только отмахнулся от старпома, когда тот сказал, что вам надо переодеться, товарищ командир. С него текла вода и под креслом образовалась лужица, его бил озноб то ли от холода, то ли от нервов. На швартовку он не вышел – швартовался старпом, а он так и сидел, глядя в одну точку. Закрывал глаза, отключаясь, а потом опять смотрел в неё же.
По окончании швартовки старший на борту немедленно ушёл с корабля, буркнув на прощание что-то непонятное и пряча глаза от командира, как будто тот искал его взгляд, но командир даже не обратил на него внимания. Понабежало всяких: из штаба дивизии, из штаба флотилии и из политотделов всех рангов. Перебивая друг друга, они что-то говорили, что-то спрашивали и требовали немедленно доложить обстоятельства, но командир будто бы и не видел их – так и сидел молча ещё долго.
Миша пришёл в их со Славой каюту первый раз уже после того, как вывели реакторы, и делать ему на пульте стало совсем нечего, да и глупо оставаться там сидеть: сколько ни сиди, а принять реальность всё равно придётся, невозможно всё время от неё скрываться за стержнями и решётками. В каюте Миша сел на диван (это была Славина койка, Миша спал сверху), разгладил РБ на коленях и всё никак не решался оглянуться вокруг. Жужжали светильники, иногда подкапывал кран. Других звуков вокруг Миши не было – лодка словно уснула. В изголовье Славиной кровати, аккуратно вставленная в рамочку, висела та самая фотография Маши с Егоркой, которой тогда, первый раз увидев её в общежитии, восхищался Миша. На ней Маша сидела на скамеечке в каком-то парке (Миша не узнавал в каком) в лёгком летнем платьице с глубоким вырезом на груди и держала на руках ещё совсем маленького Егорку, улыбаясь фотографу. Мише вдруг стало неудобно за то, что он тогда обратил внимание на её грудь, а не на что-то другое, и сказал об этом Славе вслух, и теперь ему было стыдно и перед Славой, и перед Машей, хотя об этом никто, кроме него, во всём мире теперь уже и не знал. Во всём мире. Фраза эта, промелькнувшая было в мозгу, не ушла, а вернулась и сжала ледяными пальцами мозг, дотронулась до груди в том месте, где сердце. И вдруг впервые Миша понял, что ничего ещё не закончилось, а только начинается. Именно ему придётся рассказать об этом Маше, на правах давнишнего и лучшего друга Славы. Мысль эта вызвала у него панику, какой он не испытывал слишком давно уже. И Миша пожалел о том, что не он был командиром этого блядского отсека с этим ёбаным лючком: одно дело, когда умер и взятки с тебя гладки, другое дело – людям в глаза смотреть и объяснять, почему ты не умер. Плакать было неправильно. Глаза щипало, но плакать, когда ты жив и сидишь в тёплой уютной каюте, а друг твой неизвестно где и его уже едят рыбы, и вот женщина с ребёнком, которая его любит и ждёт, и заявление в ЗАГС они собирались подавать чуть ли не послезавтра… И она ещё ничего не знает, и слёзы эти – её, а не твои. Неправильно плакать, а что правильно? Что делать-то теперь, а?
* * *
Лето, неожиданно, к середине мая, пришло в Ленинград. Видимо, устав от нерешительности весны, не стало ждать своей очереди, а, отодвинув товарку, вступило в права решительно и сразу – в один день. Пышные зелёные деревья, синее, ещё не выгоревшее от зноя (а, впрочем, когда оно в Ленинграде выгорало – смех, а не фраза) небо, умытые и блестящие окна домов, чёрный, чистый асфальт: ну кто бы мог подумать, что вот совсем недавно была мерзкая зима? Маша точно не могла, да и не хотела, особенно сейчас, когда шла с Егоркой домой, и вот-вот, не сегодня так завтра должен был приехать Слава, и странно, что он до сих пор не шлёт телеграмму. Видимо, как и прошлый раз, планирует сюрприз. Ох и влетит ему от меня за это, подумала Маша, ох и накостыляю по шее этому артисту!
Недалеко от входа в их арку стоял морской офицер и курил. Маше он показался смутно знакомым, да ещё посмотрел прямо на неё, но на это она внимания не обратила – мужчины часто смотрели на неё. Правда этот смотрел как-то странно, но как Маша не поняла – он быстро опустил глаза вниз, на небольшой чемодан, что стоял у его ног.
– А мы его знаем, мама? – спросил Егорка.
– Кого, Егорка?
– Ну вот этого дяденьку, что стоял.
– Нет, Егорка, откуда нам его знать?
– Странно, а мне показалось, что знаем.
– Бывает, Егорка!
– Да, если бы мы его знали, то я бы его узнал, правда?
– Правда, сынок, не скачи через две ступеньки, сколько тебе можно говорить!
– Мама, ну я уже большой!
– Я тоже большая. И Слава большой: видел ты, как мы через две ступеньки скачем? Вот и ты не скачи.
Петрович был опять пьян и изрядно.
– Вы? – пахнул он на них перегаром из своей комнаты. – Странно, чот, Машка Славона твоего нет. Уж не бросил ли тебя?
– Ой, Петрович, так смешно, что спасу нет! Опять ты пьяный?
– А то! Имею право, не украл!
– Ну так и сиди у себя, да форточку хоть открой – всю квартиру завонял!
В дверь постучали.
* * *
– Я! Я открою! – Маша распахнула дверь. Тот самый офицер, что смотрел на них на улице, стоял на пороге.
– Здравствуйте. Можно войти?
– Да, а вы к кому?
– Вы – Маша?
– Да.
– Я к вам. Я Миша, друг Славы, может слышали?
– Да, конечно, Миша, заходите, а где Слава? – и Маша попыталась заглянуть Мише за спину, хотя и так видела, что там никого нет.
– Маша. У меня плохие новости для вас, простите. Слава погиб.
– Да? – Маша всё ещё пыталась рассмотреть, где прячется Слава. – Не поняла, что вы сказали?
– Слава погиб.
Маша смотрела на Мишу секунду, может две, которые показались тому не временем, а вязкой патокой, в которой застыло всё: Маша с приоткрытым ртом, Егорка на полу, снимающий ботинки, и старик в тельняшке, схватившийся за голову. А потом Маша начала медленно оседать на пол. Петрович, а следом и Миша, подхватили её под руки и усадили на полку для обуви.
– Что? Я… не совсем поняла, что вы сказали?
Маша всё поняла, конечно, что тут можно не понять, но картина её мира, так недавно нарисованного до мелких деталей, теперь так завораживающе осыпалась в труху, что мешала сосредоточиться на одной, самой важной мысли.
– Пойдём-ка, малец, – Петрович обнял малыша за плечи и увёл к себе в комнату, через пару секунд оттуда донеслись звуки телевизора с выкрученной на всю катушку громкостью. Молчать Мише стало неловко, а что говорить – не ясно.
– Я вам вещи его некоторые привёз. Если вам нужно, я не знаю, у него же нет никого, кроме вас и… меня…
– Вещи?