Дочь почувствовала, что они с отцом, пожалуй, единственные, кого не захватил этот радостный поток, это весеннее настроение. Два печальных человека, которым предстоит трудный разговор, на фоне всеобщего веселого возбуждения. Трудно придумать более неподходящую декорацию. Но выбирать было не из чего. Дома оставалась мама, а при ней, как поняла Маруся, вести эту беседу не следовало.
Отец начал без предисловий и так спокойно, как может говорить человек, проговоривший все себе самому много-много раз. Теперь этот монолог предстояло перевести в диалог.
– Доча, я хотел тебе сказать, что скоро все может измениться, и, к сожаленью, не в лучшую сторону.
– Не надо, папа, я все знаю. Ведь ты про хрусталь?
– Да, доча, но не только. Я хотел тебе объяснить…
– Что объяснить? Объяснить, ради чего ты это сделал?
– Что-то вроде того…
– Ты еще скажи, что все это было ради нас с мамой, ради семьи, – усмехнулась Маруся.
– Нет, не скажу. Не все так просто. Понимаешь, я устал ходить по начальству и играть роль блаженного, которому больше всех надо. И начал делать то, что считал нужным.
– Скажи только: зачем? Зачем ты это начал? Как ты мог так с нами поступить? Как же я? Мама? Почему ты о нас не подумал? Разве мы плохо жили без твоего хрусталя? – Маруся, еще минуту назад уверенная, что готова спокойно выслушать и постараться понять отца, вдруг неожиданно для самой себя перешла на крик и слезы.
– Не надо, доча, – он бережно и стеснительно вытер ее слезы. – Не надо, мне так еще тяжелее будет. Скажи, родная, тебе та вазочка понравилась? Ну, которую ты на память себе купила.
Все-таки умел отец ее удивлять. При чем здесь та вазочка? Под ними земля горит, а он о таком пустяке спрашивает.
– Да. И что? Красивая, конечно.
– А ведь людям таких вазочек не хватает, понимаешь? Разве они не заслужили?
– И ты решил им это дать? За наш счет? У них на сервантах будут стоять красивые вазочки и что там еще вы делали, а наш дом превратится в пепелище? Это, по-твоему, правильно? – Маруся уже не плакала, она наступала.
– Знаешь, доча, а ведь у всех были семьи, и у декабристов, и у революционеров, и у солдат, которые погибли. Ты не думала об этом? Иногда нужно делать дело, даже если близким будет горько. Я бы хотел, чтобы ты это поняла. И если меня арестуют, ты не должна считать меня преступником.
– А кем тебя считать? – сипло просила Маруся. Она не могла протолкнуть ком в горле.
– Производственным диссидентом, – с ироничной улыбкой сказал отец.
Он был и оставался горнистом. Шел не в общем строю, а впереди. Сильный, стройный, красивый. И Маруся явственно увидела, как гордый горнист подносит горн к губам, шагает, зовет за собой, а строй отстает, меняет направление, рассеивается. И вот он уже один. Горнист, за которым пустота.
С этого дня Маруся жила, продираясь сквозь липкую паутину страха. Она открывала дверь в подъезд и прислушивалась, не стучат ли по лестнице кованые сапоги милиции. Заходила в свою комнату и думала, что в случае обыска чужие люди увидели бы, какой у нее беспорядок. Она прибиралась в шкафу, чтобы понятые, приглашенные на обыск, не сочли ее неряхой. А уж если Марусю вызывали в деканат, она шла туда походкой дочери врага народа, ожидая немедленной кары. Больше всего она боялась минуты, когда отца станут уводить из дома и им придется прощаться при чужих людях. Боялась не за себя, за отца, представляя громаду стыда, которой он будет придавлен, уходя из дома под конвоем.
Но сколько несчастья ни жди, оно приходит неожиданно. Отца арестовали на работе. Тягостной минуты прощания не случилось, чему Маруся была малодушно рада. Дома провели обыск, нашли несколько сберкнижек на предъявителя и что-то из золотых украшений. Маруся, всегда бегло считавшая в уме, никак не могла сложить сумму сберегательных вкладов. Она пыталась складывать попарно, загибала пальцы, шевелила губами, но цифры расползались в разные стороны. Она считала снова и снова с такой старательностью, словно не было в данную минуту ничего важнее этой математики. Остальное, не относящееся к цифрам, как-то приглушалось, притуплялось, вытеснялось на обочину сознания. Потому и не плакала. Чтобы не сбиться при счете.
На суде выяснилось, что отец почти все деньги вкладывал в производство. «Богемский хрусталь» местного розлива требовал новых технических приспособлений. Они останутся служить государству. Так говорил адвокат. А прокурор от лица государства гордо отказывался от этих «подачек», ненужных для выпуска граненых стаканов, предусмотренных народно-хозяйственным планом.
Заседание суда шло при закрытых дверях, потому что по делу проходили высокие начальники разных ведомств – от торговли до милиции. Схема «цехового хрусталя» оказалась закрученной и напоминала хорошо отлаженный механизм. Выяснилось, что машины с «преступным грузом» сопровождали люди в погонах во избежание нежелательных проверок на дорогах. К силовому ведомству возникли вопросы. Тоненькие ручейки денежных потоков тянулись на самый верх, просачиваясь под двери людей в мундирах, среди которых был и отец Семена. В его чистых руках и спокойной совести стали сомневаться. Недоброжелатели уже потирали руки, готовясь занять его место. Но генерал, отец Семена, в кресле усидел, хотя это было труднее, чем удержаться на диком мустанге. Кресло ходило под ним ходуном. Его спас звонок из высочайшего кабинета, хозяин которого душевно посоветовал следователю «не копать в этом направлении». Следователь беспрекословно подчинился, благодаря чему Семен остался мальчиком из хорошей семьи.
А Маруся вылетела из этого списка. Со всеми вытекающими последствиями.
Как только отца Маруси арестовали, Семен предложил ей съездить к нему на дачу, чтобы отдохнуть от этой выматывающей истории. Там он без особых прелюдий реализовал ее девичью мечту – он и она в одной постели, тесно прижавшись друг к другу. Маруся думала, что ввиду чрезвычайной ситуации Семен решился наконец-то сломать намеченный график и спрямить дорогу в ЗАГС. Но утром, едва она проснулась и, счастливая, потянулась к «почти мужу», он, с любопытством наблюдая за ее реакцией, предложил со свадьбой подождать. Так дорога оказалась тупиком. Маруся поняла, что дачная постель означала разжалование ее до уровня общежитских девчонок. Но в отличие от них она знала слово «мезальянс» и предложение «повременить со свадьбой» не могло ее обмануть. Это был разрыв, скрыть или смягчить который Семен даже не пытался. Маруся не дала ему возможности насладиться своим замешательством. Она быстренько собралась и, сославшись на дела, покинула дачу. Только бы успеть, только бы не заплакать при нем.
По дороге к пригородной электричке Маруся дала волю своему горю. Казалось, что от ее слез весенние лужи выйдут из берегов, а птицы сочтут неуместным так откровенно радоваться жизни. Слезы текли так обильно, что лужи должны были как-то измениться. Но они оставались грязными и равнодушными, как и прежде. Даже птицы не сочли возможным уважить Марусино горе минутой молчания, они бестактно щебетали, словно ничего не произошло. Природа упивалась своим пробуждением, до дочери горниста ей не было никакого дела. И это как-то задело Марусю, растормошило ее, повесило ее страдание на крючок вопросительного знака: а стоит ли? так ли уж много она потеряла? Жизнь-то продолжается. И вообще. Любви-то особой не было, имелся лишь хорошо сбитый сценарий будущего счастья. Этот сценарий жизнь не приняла к постановке. Но все впереди. Весной легко верить в возрождение.