– Да-да, помню я эту историю, еще какое-то блюдо обвинили в немецкой пропаганде… Дайка вспомнить…
– Блюдо – в пропаганде? А, Sauerkraut!
[21] – хохочу я. – Да, пытались даже сменить название на Liberty Cabbage
[22] – по крайней мере, так рассказывал Франц.
– Точно, Sauerkraut.
Он тоже смеется, но смех сразу же переходит в резкий грудной кашель, заставляющий его поднять голову. Может, нужно помочь ему, как-то поддержать?
– Что мне сделать?
Грегор откашливается и как ни в чем не бывало продолжает:
– Телеграмма, что он тебе послал, помнишь?
Кашель – привычное зло, но сейчас он слишком хочет поговорить.
– Забудешь такое… – говорю я. – «Может, кто из вас еще жив?» – и ничего больше, только номер телефона и адрес.
– Вот ведь молодец, а? И ты позвонила только ради того, чтобы проверить, не шутка ли это.
– О, ты тоже помнишь! А Франц, услышав мой голос, лишился дара речи.
Грегор снова засмеялся: я не думала, что все будет так просто.
– Когда в конце месяца девчонки уедут в свой Питтсбург, Франц совсем свихнется, вот увидишь. Но он ведь сам решил вернуться в Берлин. Бывает, люди вдруг отчего-то понимают, что должны вернуться.
– Ты ведь тоже вернулась в Берлин.
– Это не считается. Я ведь не по своей воле уехала из Гросс-Парча.
Грегор замолкает, отворачивается к окну: наверное, думает о своих покойных родителях, которых так больше и не увидел. Впрочем, как и я.
– Мне их тоже очень не хватает.
Грегор не отвечает. Пижама у него с длинными рукавами, простыня натянута до середины груди.
– Тебе не жарко?
Нет ответа. Откидываюсь в кресле, снова скрещиваю руки. Похоже, я ошиблась – это вовсе не просто.
– Раз ты приехала, – говорит он через некоторое время, – значит я скоро умру.
Настает моя очередь не отвечать.
– Согласись, глупо умирать, когда ты вернулась, – улыбается Грегор.
Я улыбаюсь в ответ, и мои глаза наполняются слезами.
«Согласись, глупо умирать, когда ты вернулся домой», – говорила я ему всякий раз, как он опускал руки. Теперь точно не умрешь – уж прости, я этого не допущу.
Он похудел на пятнадцать килограммов, в лагере, куда его упрятали, голодал, заболел пневмонией и с тех пор страдал хронической мышечной слабостью. А потом охромел, потому что его перестали лечить: сбежал в бреду из госпиталя, увидев на соседней койке одноногого и решив, что его тоже готовят к ампутации. Боль тогда замедлила его движения и сделала легкой добычей поискового отряда. Я не могла представить, чтобы он добровольно пошел на столь рискованный шаг: совсем не похоже на Грегора.
– А если бы я вернулся к тебе изуродованным калекой? – спросил он однажды.
– Вернулся – уже хорошо.
– Мы должны были отпраздновать то Рождество вместе, Роза. Я не сдержал обещания.
– Тише, поспи, поспи, а завтра станет лучше.
Из-за какой-то кишечной инфекции или просто потому, что пищеварительный аппарат был истощен многими месяцами лишений, он с трудом мог глотать. Всякий раз, урвав кусок мяса, я варила ему бульоны, но и те четыре ложки, что я в него вливала, желудок почти сразу отторгал, а фекалии были жидкими, зеленоватыми и источали такую вонь, какой я не ожидала от человеческого организма.
Я устроила его в Паулининой комнате и с тех пор все ночи просиживала на стуле у его кровати. Иногда малышка просыпалась и принималась меня искать.
– Почему ты не спишь со мной?
– Девочка моя, мне нужно побыть с Грегором.
– А если не побудешь, он умрет?
– Клянусь, пока я рядом, он не умрет.
Однажды я проснулась от солнечного луча, коснувшегося моих век, и увидела, как она склоняется над его постелью. Она не была нам дочерью, но я все еще помнила, как она дышит во сне.
Бессильное тело Грегора не имело никакого отношения к моему мужу, даже его кожа пахла иначе, но Паулина не могла этого знать. Спасение этого человека стало моей единственной целью. Я кормила его, протирала лицо, руки, грудь, пенис и яички, бедра, ступни, макая тряпку в таз для ног, который Анна теперь наполняла по вечерам для себя одной – я перестала разбирать завалы, чтобы он ни минуты не оставался один. Я стригла ему ногти, брила бороду, подрезала волосы; помогала ему справлять естественные надобности и убирала за ним; случалось, он кашлял и, сам того не желая, срыгивал или сплевывал мне в руку. Я не испытывала отвращения – я просто любила его. Грегор стал моим ребенком.
Когда он просыпался, Паулина просыпалась вместе с ним и не раз тихонько, чтобы он не услышал, шептала мне: «Клянусь, Роза, пока мы рядом, он не умрет».
И Грегор не умер, он излечился.
– Знаешь, когда Агнес сказала, что позвонила тебе и ты придешь, мне вдруг вспомнился один случай. Может, я даже писал о нем тебе.
– Не думаю, Грегор, – говорю я с притворным упреком, – ты почти ничего не писал мне о войне.
Он замечает мою иронию и смеется:
– Поверить не могу, ты так меня и не простила! – Сквозь смех пробивается кашель, Грегор морщит лоб, темные пятна на скулах дрожат.
– Воды? – На тумбочке стоит полупустой стакан.
– Мы ведь не знали, что можно и чего нельзя писать, опасно было проявлять уныние или отчаяние, а я тогда отчаялся по самое некуда…
– Да, знаю, знаю… Успокойся, я же шучу. Так что это за случай?
– Как-то к нам в лагерь пришли две женщины, искали своих мужей. Не знаю, сколько километров они прошагали – наверное, не одну сотню, по колено в снегу, спали на морозе, лишь бы встретиться с ними. И только придя к нам, узнали, что их мужей здесь нет. Видела бы ты их лица…
– А где те были?
– Понятия не имею. Может, в другом лагере. Или их отправили в Германию. Или они уже умерли, кто знает: главное, среди наших заключенных их не было. И женщины отправились обратно, по тому же снегу и тому же морозу, ничего не узнав о своих мужьях, понимаешь?
Чем больше он говорит, тем больше волнуется. Наверное, нужно как-то заставить его замолчать, посидеть рядом в тишине, взять за руку – если, конечно, я осмелюсь к нему прикоснуться.
– И почему ты это вспомнил? Я ведь шла к тебе не по колено в снегу.
– Да уж…
– И ты давно не мой муж. – Какая неудачная фраза! А мне так не хотелось быть грубой…