Марина отвела их и, теребя пальцами бархатный воротник халата, вздохнула на весу.
– Вспомнила что-нибудь?
Она неопределенно кивнула.
– Бывает. Понравился ноктюрн?
Она опять кивнула.
Валентин опустил ее.
– Сыграть еще?
– Не надо, а то обревусь вся.
– Как хочешь, – сухо пробормотал он.
Марина погладила его плечо:
– Ты великий пианист.
Он вяло рассмеялся:
– Я это знаю, котик.
– А когда ты узнал?
– Еще в консерватории.
– Тебе сказали или ты сам понял?
– Сказали. А потом понял.
– Кто сказал?
– Гарри.
– А он многим говорил?
– Не очень многим. Но говорил.
Марина села на диван, вытащила сигарету из пачки, щелкнула знакомой зажигалкой, заблаговременно отстранившись.
– Ты поняла, как надо играть Шопена?
Она усмехнулась, сузив слегка припухшие от слез глаза:
– Я знаю, как его надо играть. Просто не умею. А ты знаешь и умеешь. Честь вам и хвала, Валентин Николаич.
– Что с тобой сегодня? Не понимаю.
– И слава Богу.
Он вздохнул и побрел на кухню:
– Чай поставлю…
– Ставь. Только я не дождусь.
– Что так? – спросил он уже из кухни.
– Пора мне…
– Что?
– Пора, говорю!
– Как хочешь, кис…
Марина прошла в спальню, подняла брюки и, натягивая их, послала фальковской натурщице чуть слышный воздушный поцелуй:
– Живи, милая…
Из кухни французским басом запела Далила.
Часы пробили.
– Это что, час? – спросила Марина у своего тройного отражения. – А может, больше?
– Полвторого.
– Мне в два к пролам надо… Господи…
– Возьми мотор, – посоветовал Валентин, выходя из кухни. – Как у тебя с финансами?
– Херовенько…
Он кивнул и скрылся в кабинете.
Марина принялась натягивать сапожки.
Валентин вышел, обмахиваясь веером из десяток.
– Благодетель, – улыбнулась Марина, – играл как Рихтер.
– Фи, глупость какая. Он Шопена совсем не способен играть. Слишком кругл и академичен. И мучиться не умеет. Я как Горовиц играл.
– Ну, как Горовиц. До слез довел.
Легким жестом картежника он сложил веер в тоненькую колоду и протянул:
– Je vous pris adopter cela a signe de ma pleine disposition.
– Мерси в Баку…
Марина взяла деньги и сунула в сумочку.
Валентин снял с вешалки плащ и, словно тореадор, протянул ей:
– Прошу.
Она поймала руками рукава:
– Спасибо… Я, может, послезавтра забегу.
– Лучше – завтра.
– Завтра не могу.
– Понимаю… Слушай, киска, – он изящно тронул отворот ее бежевого плаща, – а ты… ты не могла бы и подругу свою захватить? Я б вам поиграл, чайку б попили и вообще… чудно время провели. Я бы…
Правая рука Марины медленно поднялась до уровня его рта, сложилась кулачком, сквозь который протиснулся большой палец.
Валентин усмехнулся, поцеловал кукиш в перламутровый клювик:
– Ну, молчу, молчу… Значит, послезавтра жду тебя…
– Спасибо тебе.
– Тебе спасибо, милая…
Они быстро поцеловались.
Марина тронула его гладкую щеку, улыбнулась и вышла за дверь, туда, где ждала ее жизнь – беспокойная, пьянящая, яростная, беспощадная, добрая, обманчивая, и, конечно же, – удивительная…
Марина была красивой тридцатилетней женщиной с большими, слегка раскосыми карими глазами, мягкими чертами лица и стройной подвижной фигурой.
Ее улыбчивые, слегка припухлые губы, быстрый взгляд и быстрая походка выдавали характер порывистый и неспокойный. Кожа была мягкой и смуглой, руки – изящными, с длинными тонкими пальцами, ногти которых в эту весну покрывал перламутровый лак.
Кроша каблучками полусапожек непрочный мартовский ледок, Марина бодро шла по Мещанской к Садовому кольцу в надежде поймать такси и поспешить к двум в свой заводской Дом культуры, где преподавала игру на фортепиано детям рабочих.
Она родилась тридцать лет назад в подмосковном одноэтажном поселке, вмерзшем в пористый от слез мартовский снег пятьдесят третьего года.
Сталин умер, а Марина родилась.
Детство мелькало меж частых сараев и редких сосен бескрайнего двора.
Бузина и шиповник разрослись под окнами до самой крыши, отец часто вырубал буйные кусты, но к концу лета они снова восполняли урон, а весной уже стучались в стекло колючками и сучками. В этом тесном хаосе веток, колючек и листвы проделывались ходы, тянувшиеся вдоль дряхлого забора и возле помойки заканчивающиеся просторным штабом. Здесь было просторно и тесно, пахло землей, шиповником и помойкой, крысы которой частенько забегали в штаб, заставляя малолетних стратегов визжать и швыряться камнями.
В штабе придумывали новые игры, плели заговоры против суровой домохозяйки Тимохи, разрабатывали планы набегов на дачную клубнику. Здесь же скрывались от требовательных вечерних призывов родителей, вслушивались в их сердитые голоса, скорчившись в прохладной тьме, щедро платившей за укрытье ссадинами и уколами.
– Марина! Домооой! – кричал отец, стоя у крыльца, и сквозь переплетенье веток Марина видела оранжевый огонек его папиросы.
Он был худым, высоким, с узким чернобровым лицом, тонким носом и большими пухлыми губами. Любил играть с ней, учил собирать грибы, качал в гамаке, подвешенном меж двух толстых сосен, строил рожицы, рассказывал смешную чепуху.
С получки покупал вафельные трубочки с кремом и игрушки.
– Балуешь ты ее, Ваня, – часто говорила мать, поправляя свои красиво уложенные волосы перед овальным зеркалом и с улыбкой поглядывая на хрустящую трубочками Марину.
Отец молчал, после выпитой четвертинки узкое лицо его бледнело, папироса бегала в налившихся кровью губах. По вечерам, придя с работы, засучив рукава клетчатой рубахи, он рубил дрова возле сараев, Маринка с соседским Петькой складывали их в кладню.
– Вань, смотри осторожней! – кричала мать из окна, отец оглядывался и успокаивающе поднимал тонкую худую руку.
Он работал инженером на химзаводе, уезжал рано, возвращался поздно.