Вскоре лифт подъехал, с противным скрежетом разошлись дверцы, и, попыхивая сплющенным “Беломором”, выкатился коротконогий толстяк с белым пуделем на сворке.
“Свинья”, – подумала Марина, войдя в обкуренный ящик лифта.
Палец нажал кнопку, лифт тронулся.
На правой дверце рядом со знакомыми примелькавшимися ЖОПА, СПАРТАК и НАДЯ появилась лаконичная аксиома: ХУЙ + ПИЗДА = ЕБЛЯ.
– Бэзусловно… – устало согласилась Марина, вспомнив любимое словечко Валентина. “А онанизм-то мальчиков не спасает. Рвется либидо на волю, сублимируется. Твоя правда, Зигмунд…”
Расстегнув сумочку, она достала ключи, скрепленные английской булавкой. Лифт остановился, Марина вышла и направилась к своей двери – единственной необитой, с простой казенной ручкой. Ключ умело овладел легким на передок замком, сапожок пнул дверь, палец щелкнул выключателем.
Не раздеваясь, Марина прошла на кухню, сунула продукты в холодильник, поставила греться новенький никелированный чайник (подарок Сашеньки) и прикурила от догорающей спички.
Кухня была небольшой, но по-женски уютной: льняные занавески, голубенький плафон в виде груши, коллекция гжели на аккуратных полочках, три расписные тарелки над грубым деревянным столом с такими же грубыми табуретками.
Марина вернулась в коридор, чертыхнулась, зацепив циновку, разделась, сунула уставшие ноги в мягкие тапочки, потягивая сигарету, заглянула ненадолго в туалет, вернув голос старому разговорчивому бачку, и с разбега бросилась на широкую тахту. Голова утонула в родной бабушкиной подушке. Расстегнув брюки, суча ногами, вылезла из них.
С наслаждением затягиваясь, Марина рассеянным взглядом скользила по своей двадцатиметровой комнате: бабушкина люстра, бабушкино пианино, полки с книгами, ящик с пластинками, проигрыватель, телевизор, зеленый торшер, полуметровая гипсовая копия “Амура и Психеи”, вариант рабиновского “Паспорта” над небольшой кушеткой, натюрморт Краснопевцева, офорт Кандаурова и… да, все то же до боли знакомое клиновидное лицо со шкиперской бородкой, чуть заметным вертикальным шрамиком на высоком морщинистом лбу и необыкновенными глазами.
Сквозь расплывающийся сигаретный дым Марина тысячный раз встретилась с ними и вздохнула.
ОН всегда смотрел так, словно ждал ответа на вопрос своих пронзительных глаз: что ты сделала, чтобы называться ЧЕЛОВЕКОМ?
“Я стараюсь быть им”, – ответила она своими по-оленьи большими и раскосыми очами.
И как всегда после первого немого разговора, лицо ЕГО стало добреть, поджатые губы потеряли свою суровость, морщинки возле глаз собрались мягко и спокойно, разваливающиеся пряди упали на лоб с хорошо знакомой человеческой беспомощностью. Треугольное лицо засветилось привычной домашней добротой.
“Человек”, – всплыло в голове Марины, и тут же ОН, выдвинув скрипучий стул, сел рядом – большой, грузный и красивый.
Она часто представляла это знакомство – либо в прошлом, до высылки, либо в будущем, после той самой встречи в Шереметьево-Внуково: неясный пестрый фон сосредоточенно разговаривающих людей, расплывчатый интерьер незнакомой комнаты, ЕГО улыбка, широкая ладонь, крепкое рукопожатие…
Дальше все было зримо и прочувствованно до мелочей: долгий разговор, встреча, доверенная рукопись, стрекочущая ночь напролет машинка, белое утро, свежеотпечатанные листки, привезенные в срок, “Спасибо, вы очень помогли мне, Марина”, “Ну, что вы, для меня это не работа, а наслаждение”, потребность в секретаре, совместная работа допоздна на загородной даче, желтый месяц, запутавшийся во влажной листве ночных яблонь, решительно распахнутое окно, “засиделись мы, однако”, взгляд усталых родных глаз, встретившиеся руки и…
Марина была уверена, что с НИМ все случится как надо. Как положено случаться, но чего, к сожалению, ни разу не произошло у нее ни с одним мужчиной. Глупое, медицинское слово ОРГАЗМ с отвращением выталкивалось из грез, подыскивались синонимы, но и они не были в состоянии выразить то, что так остро и точно чувствовало сердце…
Да, еще ни один мужчина не смог дать ей тот убогий, чисто физиологический минимум, который так легко добывали из ее тела женские руки, губы и языки. Вначале это было странно и страшно, Марина плакала, прислушиваясь к сонному бормотанию удовлетворенного партнера, засыпающего после трехкратного орошения ее бесчувственного влагалища. Потом она привыкла, лесбос взял верх, мужчины стали чисто внешним декором, а ОН… ОН всегда оставался тайным знанием, скрытой возможностью настоящей любви, той самой, о которой так мечтала Марина, которой жаждало ее стройное смуглое тело, засыпающее в объятьях очередной подруги…
Сигарета давно кончилась и погасла. Марина опустила ее в полый живот глиняного Шивы и пошла на кухню.
Сашенькин чайник отчаянно кипел, из носика рвалась густая струя пара.
– Ооохаааа… Маринка-рванинка… – зевнула Марина, сняла чайник и выключила газ.
Любимые слова некогда любимой Милки заставили вспомнить намеченное еще вчера:
– Господи, вылетело совсем…
Вернувшись в комнату, она повесила брюки на спинку стула, присела к массивному письменному столу, вынула из-за эстонской безделушки ключ, отперла ящик и выдвинула.
Ящик был большой, но вмещал он гораздо больше – во всяком случае, за содержимое его Марина отдала бы свою квартиру не раздумывая.
Слева покоилась Библия в коричневом переплете, рядом – янтарные бабушкины четки и потрепанный карманный псалтырь, из-под которого виднелся молитвослов. Справа – три увесистых тома “Архипелага”, “Дар”, “Машенька” и “Подвиг” Набокова, владимовский “Верный Руслан”, орвелловский “1984”, две книжки Чуковской.
Дальше аккуратным блоком лежала поэзия: Пастернак, Ахматова, Мандельштам, “Часть речи” и “Конец прекрасной эпохи” Бродского, сборники Коржавина, Самойлова и Лиснянской.
Все книги, уложенные друг на друга, напоминали трехсторонний бруствер, в центре которого на дубовом дне ящика покоилась Тетрадь.
Тетрадь.
Она была небольшой, составленной из листков плотной бумаги. С обложки невинно и удивленно смотрела боттичеллиевская Венера, в правом верхнем углу лепилось старательно выведенное ROSE LOVE.
Марина взяла тетрадку, положила на стол и задвинула ящик.
«…Чувств твоих рудоносную залежь, сердца тайно светящийся пласт…” – вспомнила она любимые строчки и отворила Тетрадь.
Это была лаконичная летопись Любви – двадцать восемь вклеенных фотографий, по одной на каждой странице. Двадцать восемь женских лиц.
Мария… Маша Соловьева… Машенька… 7×9, красивое кабинетное фото на рифленой бумаге, черные блестящие волосы, полуоборот, полуулыбка… Мария была первой. Своими изящными пальцами, требовательными губами и эластичным телом она открыла в Марине Розовую Дверь, открыла сильно и властно, навсегда впустив поток испепеляющих лучей.
Их любовь длилась полгода – муж бесповоротно увез Машу в Ленинград, тайные встречи на квартире ее подружки прекратились, а подружка осталась. Она была второй.