Она не выйдет. Просто не выйдет из машины. Так и будет здесь сидеть, и пусть ее тащат, как в тот раз. Она делает вдох, выдох, прислушивается к шелесту дыхания. Но девушка обходит машину спереди, открывает дверь, достает сумку и кладет руку на локоть Эсме, касаясь очень легко, деликатно.
Эсме выпускает скомканную юбку и задумчиво смотрит на измятую ткань, которая не расправляется, а так и торчит комками, хотя пальцы уже разжались. Айрис все еще касается ее локтя, ласково, мягко, и, несмотря ни на что, Эсме знает – эта девушка, появившаяся из ниоткуда и спустя столько лет, сделала все, что в ее силах. Эсме все понимает и даже раздумывает, как объяснить это девушке. Наверное, никак.
Тогда она ставит ноги на землю, и под подошвами обуви хрустит гравий, а Эсме хочется плакать. Странно. Она толкает дверь и закрывает ее – от щелчка слезы вдруг отступают. Она больше не думает, ни о чем не думает, не думает, пока они идут по ступенькам вверх и по вестибюлю, по мраморному полу с черными и белыми, белыми и черными плитами. Просто удивительно, что пол не изменился, и вот фонтанчик с питьевой водой, прямо в стене, она и забыла, какой он, но как же она могла забыть, ведь помнит, как ее отец наклонился, чтобы…
Девушка разговаривает с ночным дежурным, и он отвечает ей: «Нет». Губы сложены буквой «О», голова раскачивается вперед-назад. Он говорит нет. Говорит, что это не в его власти. А девушка размахивает руками – напряженная, плечи сгорбились, брови нахмурены. И Эсме чувствует, что может произойти. Она закрывает рот, перестает глотать, складывает руки одну над другой и делает то, что умеет лучше всего. Свой коронный трюк. Исчезновение. Дамы и господа, смотрите и восхищайтесь! Самое главное – стоять совершенно неподвижно. Даже мимолетное дыхание вас выдаст, потому дышите редко, лишь бы не умереть. И все. Потом представьте, что вы длинная и тонкая. Это сложнее. Представьте – вытянутая, тончайшая, почти прозрачная. Сосредоточьтесь. По-настоящему сосредоточьтесь. Пусть ваша сущность, то, что держит вас на земле в трехмерной форме, воспарит, дамы и господа, до тех самых пор, пока не…
Они уходят. Девушка поворачивает обратно. Айрис. Внучка. Она подхватывает сумку и резко говорит что-то ночному дежурному. Что-то грубое. Что-то окончательное. Эсме хочется похвалить девушку, потому что дежурный ей никогда не нравился. Он слишком рано выключал свет в общей комнате и рассылал всех спать; она сказала бы ему что-нибудь грубое и сама, но пока не будет. На всякий случай. Кто знает.
Сейчас, когда они идут по засыпанному гравием двору к машине, Эсме внимательно слушает. Идет медленно. Хочет ощутить каждый камешек, каждую грань острых камней под подошвами. Хочет почувствовать и запомнить этот прощальный путь.
…конечно, мы больше никогда об этом не говорили. О сыне, о мальчике, который умер. Трагедия, да. Нам велели не вспоминать. А Эсме говорила о нем, спрашивала, помним ли мы, как Хьюго делал то и это. Однажды, когда она вдруг начала вспоминать, как он научился ползать, бабушка стукнула ладонью по столу и крикнула: «Хватит!» Отец увел тогда Эсме в кабинет. Не знаю, что он ей сказал, но, когда она вышла, лицо у нее было очень белое, губы дрожали, а руки были крепко сжаты. И больше никогда ни слова не сказала о нем, даже мне, потому что я попросила ее со мной о нем не говорить. Такая у нее была привычка, вспоминать Хьюго, когда мы с ней укладывались спать. Она восприняла его смерть, как и все остальное в жизни, – очень тяжело. А ведь, сказать по правде, сочувствия заслуживала наша мама. Я не понимаю, совершенно не понимаю, как мама все это вынесла, особенно после тех, других…
…и я взяла его. Да. И никто никогда не догадался, так я думаю…
…на Эсме стало временами «находить». «На Эсме «нашло», – говорила мама, – не обращай внимания». Случалось такое везде: и за пианино, и за столом, когда все пили чай, и у окна – она очень любила сидеть у окна. Вдруг превращалась в механическую игрушку, у которой завод кончился. Сидела совершенно неподвижно. Едва дышала. Смотрела куда-то в пространство, и хоть я говорю «смотрела», взгляд ее был устремлен в никуда. Вряд ли она что-то видела. С ней заговаривали, звали по имени – она не слышала. Неприятное ощущение, когда она такая рядом… «Противоестественно, – говорила бабушка, – как одержимая». И я, наверное, понемногу с ней соглашалась. Она была старше, опытнее. «Китти, ради всего святого, – говорила мама, – разбуди ее, пожалуйста». Приходилось ее толкать, иногда трясти, даже сильно, чтобы привести в чувство. Мама просила меня выяснить, отчего с ней такое бывает, и я спросила, но, конечно, рассказать потом не могла, потому что…
…и Эсме настаивала, что жакет не ее. Я встретила ее у остановки трамвая, да, так и было, потому что она сказала, что утром, за завтраком, плохо себя чувствовала, голова болела или что-то еще, не знаю. Очень бледная, волосы распущены – и куда только делись все заколки и шпильки из прически? Вряд ли ей нравилось в школе. Она сказала, что это не ее. Я вывернула воротник и сказала: «Смотри, здесь твое имя, это твой…»
…потому что она ответила: «Я думаю о нем». Я сначала не догадалась, о ком, и переспросила. А она посмотрела на меня, как на чужую. «О Хьюго», – ответила, словно это было совершенно очевидно, словно я должна была все понять и так. Она сказала, что порой возвращается мыслями туда, в библиотеку, когда все уехали, а она осталась с… Пришлось ее прервать. «Не надо, – попросила я. – Молчи». Потому что не могла больше этого слышать. Не могла об этом думать. Даже зажала уши руками. Зачем ворошить тот ужас? Она провела там три дня, одна, с… Неважно. Забудь. А она отвернулась к окну и сказала, что ничего не может поделать. И я ничего не ответила. А что было говорить?..
…и Роберт просто пожал плечами. У него на закорках сидела Айрис; малышка смеялась и тянулась к люстре. Я, конечно, думала и о люстре, которую совсем недавно почистили, а это такая морока: разбирать пол в комнате этажом выше, опускать люстру к полу… Все эти лестницы, щетки, парни в комбинезонах болтаются по дому. Но он сказал, чтобы я не волновалась, малышка не стеклянная. А я ответила, глядя на нее, ведь она такая прелесть, и всегда была, и всегда любила приходить ко мне в гости, бежала по дорожке и кричала: «Бабуля, бабуля!» И я сказала, что она, конечно, не стеклянная, кому бы такое в голову пришло…
…и она взяла со стола бокал и швырнула его об пол. Я сидела тихо-тихо. Она топнула, как Румпельштильцхен, и крикнула: «Я не пойду, нет, не заставишь, я его ненавижу, я его презираю». Я не смела и взглянуть на осколки, блестевшие на ковре. Мама никогда не теряла самообладания. Она повернулась к горничной, которая стояла у стены, и попросила: «Подайте, пожалуйста, мисс Эсме другой бокал». А потом обернулась к отцу и…
Айрис ставит сумку Эсме возле кровати в комнатке без окон. Она до сих пор не может поверить, что так поступила. На виски давит, наверное, надвигается мигрень; хочется уйти в гостиную и растянуться на полу.
– Здесь вам будет удобно, – говорит она, скорее убеждая саму себя. – Тесновато, конечно, но всего на несколько дней. В понедельник мы вам что-нибудь подыщем. Я позвоню социальному работнику и…
Она умолкает, потому что Эсме вдруг произносит: