Не знаю, каким в ту пору был Фрекен. Я только видел тогдашние черно-белые фотографии и сегодняшние цветные – похоже, больше ничего не изменилось. Нет во Фрекене ни Гранд-канала, ни rii, одни тупики, закоулки да большая дорога, по которой машины проскакивают, не останавливаясь (если только не заехали сюда по ошибке, пропустив нужную развязку или поворот). Там никогда не водилось дожей в парчовых мантиях с горностаевой опушкой, а были только мэры, заседающие не в палаццо, а в кирпичном здании с французским флагом на фронтоне (приспущенном, когда у власти левые) и выгравированной в камне шрифтом Comic Sans MS республиканской триадой: Свобода – Равенство – Братство. Никакой скуолы, изукрашенной полотнами Карпаччо
[56], а только детский сад да сельхозучилище, никаких бакари, чтобы выпить спритц, ни знаменитых кафе “Куадри” или “Флориан”; ни оркестров, играющих с полудня до полуночи кантаты, сюиты и оратории, только крохотный бар, где забулдыги под оленьими рогами кормят друг друга байками, когда больше нечем. Где во Фрекене переночевать? Для не слишком придирчивой публики есть гостиница, хозяина зовут Даниэль, однако до Danieli его жалкой обители далеко, ее не посещали ни Жорж Санд, ни Мюссе, ни даже Оноре де Бальзак. В архитектуре Фрекена не сыщешь никакого стиля: венецианско-византийского, ренессансного или романского, пламенеющей готики или барокко – только бесформенные строения, разбросанные по пустырю. Площадь Святого Марка здесь называется площадью Святой Анны, и нет на ней базилики и кампанилы, а только современная неоготическая бетонная церковь без всяких украшений, она сворачивает на себя пространство, придавливает всю деревню своей громоздкой массой, и ни снаружи, ни внутри в ней нет ровным счетом ничего примечательного: стандартная обстановка и утварь, потиры, дискосы, дароносицы, пасхальная свеча, распятие, плетеные стулья – и все. Очутись вы случайно во Фрекене на Пасху и зайди в эту церковь на службу, вы не нашли бы ни “Жертвоприношения Авраама” в ризнице, ни “Брака в Кане Галилейской”, ни “Сошествия святого духа на апостолов” в нефе, за двадцать веков Фрекен не породил ни Тинторетто, ни Веронезе, ни даже художников второй, если не третьей руки – вроде какого-нибудь Якопо Беллини, чью славу быстро затмили его собственные сыновья. Впрочем, и тут есть свои мастера, и даже вполне старые: второй поворот направо от бетонной тумбы, Сиреневый тупик, вывеска “ООО «Птипьер и сын». Потомственные маляры”. Словом, Фрекен, как видите, отнюдь не “святилище искусства”, никто не восхищался им: не воспевали художники, не живописали поэты; там нет событий, нет музеев, кино и театров, даже ночного клуба, где можно было бы отрываться до утра (правда, в Венеции подобных заведений тоже не слишком много, ну, или есть одно, но так надежно спрятанное в лабиринте Дорсодуро и такое малюсенькое, что никто туда не доберется, да и к чему шум дискотеки, когда всю ночь мерно плещет вода в пороги каменных дворцов?). Фрекен – убогая дыра, говаривали бабушка и дед. “Джоппа мирра” – произносил мой дед со своим итальянским акцентом. Хотя всего-то – час поездом от Парижа, два – самолетом из Венеции.
Дела у деда во Фрекене шли хорошо. Уже роились планы и мечты: перебраться в Нормандию, купить там ферму с большим садом и пастбищами для шаролезских коров и белых быков. Но годы шли, а семья все не трогалась с места, пока однажды страсть к воздушным замкам не обернулась любовью к дворцам на воде – кто жил в Венеции, того туда неудержимо тянет.
Моей маме исполнилось десять, когда Мишель опять превратился в Микеле. Но недолго пришлось ему бороздить каналы. Однажды ночью в сентябре он потерял равновесие, упал с гондолы, и на рассвете, под крики чаек, его труп нашли в черных водах лагуны. Однажды я бродил по венецианскому острову-кладбищу и нашел там надгробие с именем, о котором в семействе старались забыть. Человек, покоившийся там, был мне совершенно чужим, но с этого дня он навсегда стал моим дедом.
Матери было восемнадцать лет, когда она собралась и поехала в то скопище краснокирпичных домов под серым небом, которое в окрестных деревнях именовали просто “город”. Закрыв глаза, легко представляю себе, как сентябрьским утром она выходит из поезда на амьенский вокзал, потом выходит из вокзала и видит этот красный кирпич, это серое небо, этот бетонный прыщ на голом месте – башню Перре, такую жалкую, если ты вырос на Манхэттене, и не такую, если твой Эмпайр-Стейт-Билдинг – фрекенская колокольня. Башня бросает устрашающую тень на девушку в круглых очках, которую подхватила торопливая утренняя толпа.
А дальше она встретила человека, который станет моим отцом. У них родилось четверо детей. Все они будут долго учиться, а старший сын станет доктором, доктором права, да-да, вот увидите! – и никто ничего не увидел, прости меня, мама, что не сбылись твои мечты; мои трофеи – только мои книги, и я их складываю к твоим ногам.
122
Я нарываюсь на упреки, причем вполне законные, – мне скажут, что я много, даже слишком много говорю о своей матери (хотя я только для того приоткрыл щелку в частную жизнь, чтобы надежно скрыть все личное). Возможно, следовало говорить о Пекельном, только о нем и ни о ком другом. Именно это я сначала собирался делать, но не вышло, судьба распорядилась иначе.
По ходу того, как писал эту книгу, я понял, почему “Обещание на рассвете”, которое я прочитал в том возрасте, когда мы еще плохо разбираемся в себе, так сильно на меня подействовало: да потому, что моя мать той же породы, что и Мина, ей было необходимо увидеть голову сына увенчанной лаврами, чтобы и самой наконец увенчаться. Но если Ромен принялся писать ради своей матери, то я стал писателем и благодаря, и вопреки своей: всем, что сегодня придает вкус и смысл моей жизни, я в общем-то обязан ей.
123
Я уже говорил, что в детстве читал очень мало. Мне запомнилась только одна книга, которую я прочел еще до лицея, лет в двенадцать-тринадцать, – “Граф Монте-Кристо”. Это было летом в Шамони, в спортивном лагере, где я тренировался на коньках по пять часов в день, а остальное время проводил, валяясь на раскладушке в спальне на двенадцать человек и следя за приключениями Эдмона Дантеса, храброго моряка, любящего сына, жениха прекрасной Мерседес, которого оговорили и заточили в замок Иф. Очутившись в тюрьме, неизвестно за что и на какое время, он впал в отчаяние и мечтал о смерти. Но вот однажды встретился со старым аббатом Фариа, которого все принимали за безумца – быть может, некое безумство в нем и было; задумав побег, он за долгие годы проделал ход в стене, через который надеялся выпрыгнуть в море. Но ошибся в расчетах и попал в камеру Дантеса. Узники подружились, старый аббат просвещал молодого моряка, привязался к нему, как к сыну, распутал с помощью логических построений интригу, из-за которой невиновный угодил в тюрьму. А перед смертью открыл Дантесу тайну, о которой никому не говорил, – указал место, где спрятаны сокровища рода Спада на островке Монтекристо. Потом Фариа умер, а Дантес совершил побег (каким образом, не скажу, чтобы не “огоголять” сюжетный каркас, как издатель “Тараса Бульбы”), нашел сокровища и отомстил своим врагам.