– Я родился в России, – объясняет Гари, – потом жил в Польше, рос во Франции, потом попал в Америку… У меня много лиц. Я как хамелеон: когда его сажают на красное, он становится красным, когда на синее – синим, на зеленом – зеленым, если же его сажают на шотландский плед, он становится сумасшедшим. Я не стал сумасшедшим, зато стал писателем. Каждый новый роман я пишу для того, чтобы прожить не свою, а чью-нибудь чужую жизнь.
– Что касается разных жизней, вы прожили их даже больше, чем обычно думают. (Гари застыл, в глазах его мелькает страх – вот сейчас, сейчас бомба взорвется.) Ведь вы подвизались еще и в кино. (Уф, ложная тревога.) Расскажите о ваших фильмах, – предлагает Пиво.
– Давайте лучше говорить о книгах.
– Ну ладно, – соглашается ведущий. – В последний раз вы были в этой студии четыре с лишним года тому назад, в июне 1975-го, когда вышел в свет роман “Дальше ваш билет недействителен”.
– Верно-верно. Это история про человека, который тяжело переживает потерю потенции. Один знаменитый критик похвалил меня за мужество, с которым я так правдиво все описал. Иначе говоря, мой герой-импотент – это я. Будь я циником, я бы сказал, что в сексуальном смысле это оказалось весьма полезным маневром: нашлось немало женщин, непременно желавших проверить, действительно ли “я” из романа – сам Ромен Гари, то есть правда это или нет, импотент я или нет. Некоторые были готовы прийти мне на помощь. “Это с другими у него не ладится, а со мной все получится!” А молоденькие девушки думали: “Вот и отлично, никакого риска, он будет мне папочкой”. И при желании я мог бы вволю попользоваться этой ситуацией. Но я этого не сделал.
Смех в студии, ведущий улыбается и объявляет торжественным тоном:
– Ну а теперь, Ромен Гари, я преподнесу вам сюрприз. Тут у нас за кулисами кое-кто дожидается своей очереди с самого начала передачи. (“Вот оно, – думает Гари. – Сейчас выйдет Поль”.) Вы хорошо его знаете. (“Все, мне конец”.) Это писатель, ему чуть больше тридцати, и он гонкуровский лауреат. (“Ну, точно. Мерзавец Пиво!”)
– Предупреждаю вас, – нервно говорит Гари, – если сюрприз мне не понравится, я уйду.
Из-за кулис выходит Патрик Модиано. Ему чуть больше тридцати (тридцать четыре года), он писатель (уже шесть романов) и гонкуровский лауреат (за “Улицу темных лавок” около года назад). Светлый костюм, рубашка голубая и без галстука. Пиво указывает ему на кресло, но он как-то медлит, озирается – не сбежать ли из студии, что-то я передумал, вы продолжайте передачу, только без меня. Все-таки он садится, и Пиво испускает беззвучный, но явный вздох облегчения (Модиано явился!), подхваченный Гари (Павлович не явился!).
– Насколько мне известно, – говорит Пиво, – вы очень любите Модиано.
– Да, для меня это Сен-Жон Перс, только в прозе, – отвечает Гари. – Я с удовольствием прочел его последний роман, где талант сквозит на каждой странице. Это потрясающе, такого еще не бывало. Это поэзия, созданная ex nihilo, удивительное умение видеть реальное и человечное в социальной фантастике
[47]. Когда я дочитал, у меня возникло желание писать самому. А для меня это признак настоящей литературы. Я давно говорил, что Модиано далеко пойдет, и вот доказательство.
– А Модиано читает Гари? – спрашивает Пиво.
И Модиано своим спокойным, робким голосом, прерывисто, недомолвками, с весомыми паузами, в которых кроются изгибы мысли, колебания, поправки, – словом, вполне модиáнно ему отвечает: да, разумеется, читает он Гари, и каждый раз, когда его читаешь, чувствуешь немного, так сказать, что-то такое, а потом, особенно как вспомнишь, потому что книги вообще-то, то есть нет, это как будто голос, слышишь голос, а иногда, ну, словом, все это, не знаю, сложно.
Отрывок из Первого фортепианного концерта C. Рахманинова в редакции 1917 г.
Потом Гари отвечает Патрику Модиано, а Модиано отвечает Бернару Пиво, а он уж ни за что не отвечает, разговор плетется сам собой и мог бы продолжаться бесконечно, а мы могли бы бесконечно слушать, но время передачи истекает, пора прощаться, всем спасибо, до свиданья.
Пока идут титры, камера все еще направлена на Гари, он что-то говорит Пиво, – что именно, не слышно, начало Первого фортепьянного концерта Рахманинова заглушает его голос, но если читать по губам, то понятно, что он отчетливо произносит:
– Ах, черт, забыл сказать, что в Вильно, на улице Большая Погулянка, в доме номер 16 жил некий господин Пекельный.
105
Жил, мог бы он добавить, до 6 сентября 1941 года, не дольше.
То есть, возможно, к тому дню он уже и не жил на Большой Погулянке, этого мы не знаем. Но после того дня уж точно больше там не жил. Рано утром 6 сентября сорок первого года его наверняка разбудили свистки, пронзительные, длинные, которые чередовались с властными, отрывистыми, как собачий лай, командами на немецком, и хотя он не понимал их, но почуял: Juden raus!
[48] ничего доброго не сулит. Что ж, он не удивился. Что-то такое назревало еще накануне, он, как и все, видел развешенные по городу объявления готическими буквами. Евреям надлежало сдать до вечера в ближайший полицейский комиссариат все ценные вещи, которыми они владели (золото, серебро, украшения и т. д.). До их сведения доводилось, что, если позже обозначенного срока у них найдут золото, серебро, украшения или другие вещи из разряда “и т. д.”, они будут расстреляны на месте.
Одни повиновались и сдали на хранение все, что у них имелось, потребовав взамен расписку по всей форме. Другие спрятали, рискуя жизнью, свое добро на чердаках и в подвалах. Третьи же выбрали еще более радикальное решение, и мне хочется думать, что Пекельный был в их числе. Прочитав объявление, он пришел домой, самым тщательным образом осмотрел свое жилище: ни паркета, ни лепнины, только окна, выходящие во двор и мило украшенные занавесками, да голые беленые стены с выступающими кое-где сквозь побелку кирпичами, свечи в подсвечниках, зеркало, буфет, плетеная корзинка, широковатая для одного кровать, на ней подушка. Перина, а внутри зашиты запрятанные в перья пачки злотых и рублей, скромные сбережения на черный день, оказавшиеся бесполезными, – он понапрасну собирал их, месяц за месяцем откладывая по грошам из того, что зарабатывал, с утра до вечера трудясь в своей цирюльне, – теперь они сгорели в печке в один миг. Он снова огляделся. Как будто ничего такого, на что могли польститься немцы: его шапка, сюртук, его трубка, кисет с табаком. Он нахлобучил шапку, напялил сюртук, сунул трубку в карман – о, черт, еще осталась скрипка! Относится ли она к разряду “и т. д.”? Понятие слишком широкое, введенное немцами для того, чтобы получить возможность на законном основании уничтожить еще какое-то количество евреев по собственному произволу. Так что же? Взять скрипку с собой, рискуя быть убитым без предупреждения, или попросту избавиться от нее? Дилемма Пекельного. И он решил ее, едва представив себе, что его скрипка достанется какому-нибудь немецкому офицеру, который будет на ней уродовать Бетховена или Баха, – нет, он многое мог принять, но не это.