Подайте носовой платок. Можно ли не прослезиться, читая эти строки? Если бы авторское право распространялось на слезы читателей, ты смог бы купить весь бульвар Сен-Жермен. Но эти строки лгут, как ты прекрасно знаешь. Это опять твои “особенные отношения” с правдой. Конечно, мать тебе писала, писала все время – в пансионе “Мермон” и в клинике Святого Антония, – исписывая школьные тетради, и ты их нашел, когда приехал в Ниццу, получив телеграмму о ее смерти в феврале сорок первого года. Ты солгал и об этом. Ты лгал до последнего дня, лгал даже в последнем письме, прося “любителей разбитых сердец не беспокоиться”, – ты написал это и растянулся на кровати в красном халате и синей рубашке, раскрыл свои голубые глаза и сунул в рот дуло пятизарядного “смит-и-вессона” 38-го калибра. “Прощайте и спасибо”.
Всю жизнь морочил людям головы.
Так где гарантия, что и про господина Пекельного ты не наврал?
76
“Во всяком случае, – сказал Роже Гренье, – при мне он никогда не упоминал о таком человеке. Он не любил говорить о войне. И еще меньше о детстве”.
О чем же он говорил? О Диего, де Голле, Джин Сиберг? О книгах, которые написал? Или о тех, которые прочитал? О чести, которую он так высоко ставил? О почестях, которые он собирал, презирал и которых так страстно желал – поскольку желание не исключает презрения? О Нобелевской премии, которую ему очень хотелось бы получить, хотя не верилось, что это возможно? О премии Гонкуровской, которую ему уже присудили? Это случилось 3 декабря 1956 года. В понедельник.
77
В Ла-Пасе восемь часов, в Париже тринадцать. В ресторане “Друан” на улице Гайон присуждена Гонкуровская премия: “Месье Ромену Гари за роман «Корни неба»”. В десяти тысячах километров от Парижа, в четырех тысячах метров над уровнем моря месье Ромен Гари, засунув одну руку в карман и небрежно размахивая другой, прогуливается легким стремительным шагом; на шее у него повязан шарф, это вполне возможно, потому что в декабре в Ла-Пасе не слишком тепло, теплее, чем в июле, но лишь самую малость, и этот шарф, возможно, развевается на ветру, порывистом ветру с Альтиплано, а может быть, и нет.
После войны он продолжает ее мирными средствами – занимается дипломатией, то есть пишет отчеты, которых никто не читает, но за которые кое-что платят. Его могли видеть на службе в Софии, где “повсюду была Красная армия”, в Париже, где ее не было нигде, в Лондоне, где его мучил сплин, или в Берне, где было не лучше (“пробел в полтора года, единственное, что я смутно помню, это куранты с человечками, отбивающими часы”). Могли его видеть и в мегаполисах с высокими домами из стекла и стали: Нью-Йорке и Лос-Анджелесе, а вот теперь он южнее, в Ла-Пасе, где временно, на три месяца, заменяет посла.
Но кроме того и главным образом он писатель – пишет романы, которые, в противоположность отчетам, читают многие, но за которые платят гораздо меньше. В 1945 году он опубликовал “Европейское воспитание”: мгновенный успех, благосклонная критика, права проданы в два десятка стран, восторженные отзывы Кесселя и Мальро, хвалебное письмо Камю (“лучшая и самая долговечная книга сороковых годов, за которой стоит настоящий писатель”) в только что созданной газете “Монд”, не бог весть какой влиятельный орган, но все же… Кроме того, он получил Премию критиков – не так уж плохо – и к ней в придачу сто тысяч франков – совсем не плохо. Так что же, Гари счастлив? Ничуть. Ему был нужен кубок победителя, блестящий кубок, выданный на улице Гайон, этой награды он не получил, надулся и с обидой написал Кальманну, своему издателю: “На все это, мой дорогой Робер, мне попросту насрать. Искренне ваш, Ромен Гари”.
Не получил он вожделенного Гонкура и за следующие книги: “Тюлип”, “Большая барахолка”, “Цвета дня” имели, так сказать, полууспех (но он был из тех, кто, как в известном анекдоте, считает, что стакан наполовину пуст, и счел это полным провалом). Понятно, как бывает в таких случаях: сначала о нем стали говорить с меньшим пылом, потом просто стали меньше говорить и, наконец, перестали совсем, разве что поговаривали: “Этот Гари, похоже, так и останется автором одной книги”. А “этому Гари” такие слова – что нож острый. Полтора года он встает до зари и в облике Мореля, чокнутого esperado
[37], носится по джунглям с кожаным портфелем, набитым петициями, потом берет оружие и уходит в маки, чтобы спасти африканских слонов. Когда же несколько написанных страниц пропитаются потом, он меняет личину, надевает костюм дипломата и – хоп! – берется за серьезное дело.
78
Я прочитал “Корни неба”, только когда приступил к этому расследованию. Сначала кажется, что повествование затянуто, тяжеловесно, перегружено деталями, что в нем много повторов, как будто Гари следовал примеру одного моего знакомого писателя, однажды совершенно серьезно сказавшего мне: “Я начинаю все свои романы с пятидесяти скучных страниц. Чтобы отвадить дураков”.
Но постепенно вас увлекает поток событий. В двенадцатой главе Морель уже в джунглях. Его ищут. За ним охотятся. Не могут поймать. Собрано совещание, чтобы принять окончательное решение. Присутствуют разные чиновники, офицеры, инспектор по делам охоты, военный комендант, глава администрации губернатора и, разумеется, сам губернатор – “в парадном мундире, но расхристанный, видимо, только что со светского приема, с застрявшим в бороде – не то порыжевшей от табака, не то рыжеватой от природы – окурком…” Вам ничего не напоминает эта “порыжевшая от табака” борода? Ну да – бородку Пекельного. И это за четыре года до публикации “Обещания”.
79
“Корни неба” закончены в апреле 1956-го. Рукопись в четыреста сорок три страницы отправлена с дипломатической почтой на улицу Себастьяна Боттена и легла на стол Мишеля Галлимара. На Гонкура не тянет, подумал племянник Гастона. Еще как тянет, возразил Камю, друг Ромена. “Печатаем! – отрезал Гастон. – И поглядим, что получится”.
Получилась Гонкуровская премия. Конечно, не сразу, не вдруг. Сначала книге только прочили Гонкура, но сам автор не очень-то верил посулам или, по крайней мере, делал вид, что не верит, а это значит, твердо верил, но не хотел признаваться. Известно, что после третьего тура Гастон прислал ему телеграмму:
ПРИСУТСТВИЕ ПАРИЖЕ – ТЧК – ПРИСУЖДЕНИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ ПРЕМИЙ – ТЧК – ЖЕЛАТЕЛЬНО – ТЧК.
Известно также, что в день второго тура Гари все еще был в Ла-Пасе, но неизвестно, что он там делал. В день третьего тура он, как говорят, плыл в пироге по озеру Титикака и чуть не задохнулся, отхлебнув из горлышка бутылки, все кончилось хорошо, но в ту ночь ему не спалось. Взошла луна, потом солнце, и наступил решающий день.
В то утро, войдя в посольство, он посмотрел на себя в зеркало в вестибюле. Как он выглядит? Как надо! Свежевыбрит, волосы гладко зачесаны назад, уши открыты, полосочка усов такая тонкая, будто ее нарисовали тушью. Вроде бы недурно? Внешность идеального дипломата, черный в серую полоску костюм, галстук завязан виндзорским узлом – если бы мать могла его увидеть, элегантного, одетого с иголочки, красивого, как… настоящий Гари. Но Мины Кацевой уже не было. Нигде на свете: ни в Ла-Пасе, ни в Париже, где под присмотром довольного Гастона ротационные машины заглатывают белые листы бумаги и, пожевав, выплевывают обремененными Морелем с его слонами. И главное украшение: на обложку нацепляют красный поясок с надписью крупными буквами: