– Литература, женщины, война.
Кто в этом диалоге первый? Тот, кто рожден от русского отца и матери-еврейки, детство провел в России, учился в Ницце, летчик, боец Сопротивления, писатель, или другой, родившийся от русского отца и матери-еврейки, проведший детство в России и учившийся в Ницце, летчик, боец Сопротивления, писатель? Тот, что моложе и кому славу принесут слоны, или другой, постарше, кого прославит “Лев”
[27]?
Тот, кто старше, совсем не стар – ему сорок шесть, и он успел сделать несколько довольно примечательных вещей. Прошел войну, еще ту, Первую мировую, служил в артиллерии, затем в авиации, этой “кавалерии лазури, гроз и облаков”; написал об этом книгу, назвал ее “Экипаж”; в двадцать лет совершил кругосветное путешествие; потом опять пришла война, и он, увидев “над нашей землей птиц зловещих полет”, бежал от них в Лондон, где однажды в пабе, на краешке стола, в два счета сочинил на пару с ходившим в рубашке без куртки племянником гимн, вдохновлявший армию теней, французских воинов, не тех, кто при свете дня красуется в беретах и нарукавных повязках
[28], а тех, кто в лесах и в подполье; ну а потом он снова поднялся в небо – война есть война – и совершил на своем “В-25 Митчелл” не один рейд над территорией оккупированной Франции. Все это: полеты и книги, огни рампы и испытание огнем – разумеется, заставляло Гари восхищаться Кесселем, считать его своим двойником, старшим братом, наставником, другом, товарищем – словом, таким человеком, с которым делят радости и беды, яйцо вкрутую и говядину по-бургундски, который угостит стаканом-другим и скажет: “Поздняя ночь, но время еще есть, хлебнем вина да потанцуем, старина”.
62
“Понятно, что потомки, – сказал Клеман, которому я только что прочел этот отрывок, – производят кого-то в бессмертные, но не считают же они, что, кроме этих избранных, никого больше вовсе не было на свете? Гари выходит из кабинета де Голля и тут же встречает кого? Пьера Мендеса Франса и Реймона Арона. Он входит в ресторан, а оттуда как раз выходит кто? Морис Дрюон. Только он сел за столик, как к нему подсаживается кто? Жозеф Кессель. Что же, в то время по земле ходили только знаменитости?”
63
Обычно Гари не танцует. А если попадет случайно на танцплощадку, то стоит там неприкаянным столбом со стаканом вина в руке, не зная, что делать и даже что думать; на танцах он фигура столь же дикая и неуместная, как папа римский в борделе. Не потому что так уж ненавидит танцы, а просто не видит в них смысла: люди хотят подергаться для удовольствия? ладно, но есть же другие, гораздо более приятные способы; или они размахивают руками и ногами для привлечения внимания, как другие рычат или квакают? Но тоже можно выдумать что-нибудь поинтереснее.
Итак, обычно Гари не танцует, но тот вечер стал исключением. В тот вечер, в полуподвальном кабачке, где были не страшны ни рокочущие “Фау-1”, ни бесшумные сверхзвуковые “Фау-2”, Кессель затащил его на dance-floor, и он разошелся: семенил мелкими шажками направо и налево, крутил головой, пошевеливал бедрами, щелкал пальцами в ритм музыки, пока – что было неминуемо – вдруг не подумал (со мной самим бывает так каждый раз): какого черта я тут делаю?
Тогда он пошел к стойке, что-то заказал и развалился в уголке, поставив перед собой блюдце с маслинами. Которые поедал по одной и беззастенчиво плевался во все стороны косточками. Которые катились под ноги женщины в балетках цвета морской волны. Над которыми были видны точеные лодыжки. Которые принадлежали, думал, рассматривая их, Гари, какой-нибудь англичанке. Спорим, сказал он сам себе, она высокая, с темными длинными волосами и зелеными глазами. Поднимает голову – проиграл: миниатюрная блондинка с короткой стрижкой; шаль, белая льняная блузка и юбка на атласной подкладке. На вид лет сорок.
Они бросают друг на друга взгляды, сначала беглые, тайком, потом все чаще и настойчивее. “Вперед, дружище”, – говорит Кессель, заметивший эти авансы, но Гари вперед не рвется – боится получить отпор. Лесли Бланш – так зовут эту женщину – решительней его и подходит сама.
– My dear, you look like Gogol
[29], – говорит она.
И правда смахивает, но чуть-чуть, только если прищуриться: у Гари волосы короткие, у Гоголя – длинные. У Гоголя нос прямой, а у Гари после всех неудачных приземлений – не очень. И брови у Гари густые, а у Гоголя – в ниточку, как будто их выщипали. Только зрачки одинаковые: какие-то усталые, тоскливые, так что, если судить по зрачкам, забыв обо всем остальном – о носе, волосах, улыбке и т. д., включая усы, тоже разные: у Гоголя, хоть далеко не ницшеанские, но все же более солидные, чем у Гари, – и если исходить из постулата, что портреты одного столь же верны оригиналу, как фотографии другого, то да, можно сказать, Гари похож на Гоголя.
– Что вы знаете о Гоголе? – спрашивает Гари.
– Все, – отвечает она. – “Мертвые души” читала три раза.
– Это вы думаете, что читали, но читали не в подлиннике, а в плохом английском переводе, который не способен передать всей красоты и поэтичности, всех тонкостей его прозы.
– Правда, но я дурака, а ваш язык много трудный, – отвечает Лесли на ломаном русском.
И Гари понимает смысл этого ответа: “Вот тебе, бестолочь, хотел меня поддеть, а я знаю русский не хуже тебя”. Он улыбается.
– Вы, – говорит она, – француз?
– Француз, но не совсем.
И он рассказывает ей то, что она хочет слышать: он сын польского князя, родился между Курском и Москвой, но его настоящая родина, его любимый город – Ницца.
– How is it? – спросила Лесли.
– What? – переспросил Гари.
– Nice.
– Nice
[30], – сказал он, и оба рассмеялись.
Потом Гари спросил, откуда родом она сама.
– Коренная англичанка, точнее даже лондонка, однако в душе русская. Потанцуем?
Гари – ни в какую. А чем она занимается?
– Журналистка. Работаю в “Вог”, но хочу быть писателем.
Он тоже. Тоже хочет быть писателем. Все хотят. Но у него скоро выйдет книга.
– Да? И о чем?
– О Польше, о польском сопротивлении, о лесных партизанах и о вороне по имени Акакий Акакиевич.