– Хоакин, – ответил он.
– Не как вас зовут, а как дела.
Он расплылся в улыбке.
Я нарисовала на доске три лица – с улыбкой, с прямыми губами и с хмурыми бровями.
– Как дела? – спросила я. Затем по очереди указала на лица. – Прекрасно. Так себе. Ужасно.
– Sí
[21], – сказал Хоакин.
– Как дела? Прекрасно? – я постукивала по улыбающемуся лицу.
Он прищурился, снял очки, затем снова надел.
– Я, – произнес он и перевел палец с себя на доску. – Я. Хоакин.
– Это значит cómo está, – сдалась я.
– Ah, cómo está? – повторил Хоакин и заулыбался еще шире. – Bien, bien. Pues, sabe, estoy un poco enfermo
[22]. – Оказалось, что он приехал в Америку лечиться у специалистов от проблем со зрением на фоне диабета. Его сын живет в Бостоне с женой, хорошей, но легкомысленной девушкой. Хоакин спросил, откуда приехала я, что за имя Селин, чем занимаются мои родители, и не учусь ли я. Я ответила на все вопросы – сначала по-английски, потом повторяла по-испански.
– Ты – хорошая девушка, – сказал он. – Твои родители должны очень гордиться.
На следующей неделе мы проходили цвета. На карточке было задание. От него требовалось сказать, что бумага – белая, ручка – синяя, а доска – черная.
– The paper is white
[23], – сказала я, взяв листок бумаги.
Он кивнул.
– El papel es blanco
[24], – произнес он.
– Правильно, теперь повторяйте за мной. The paper is white.
– Papel, es, blanco, – сказал он с лицом, не менее серьезным, чем мое собственное.
– Нет, повторяйте слова, которые я говорю, – сказала я. – The paper is white.
Через двадцать минут он говорил «Papel iss blonk». При этом его лицо выражало великое терпение и доброту. Мы перешли к «The pen is blue»
[25]. Начали мы с «El bolígrafo es azul»
[26] и дошли в итоге до «Ball iss zool». И тут наше время кончилось.
* * *
То ли потолок у автобуса был каким-то высоким, то ли пассажиры подобрались низкорослые, но очень многие почему-то не могли дотянуться до поручней. При каждом резком движении они валились друг на дружку, а кто-то даже рухнул на чужие колени.
Вцепившись в поручень, я чувствовала, как меня одолевает усталость. Чем я занимаюсь? Ради кого? Может ли кто-нибудь понять, что вкладывает Хоакин в свое «Papel iss blonk», не говоря уже о «Ball iss zool»? Это – не английский. Это какой-то креольский язык. Даже нет, это – пиджин. Если бы у нас были дети и если бы они росли, разговаривая на таком языке, в нем со временем возникли бы свои правила, и уже потом он стал бы креольским.
Дома я взяла диетический шоколадный кекс, наименее любимый Ханной гостинец из посылки ее матери, и села с ним за компьютер. Там я обнаружила имэйл на турецком, отправленный с немецкого университетского адреса человеком по имени Йилдырым Озгувен. Письмо было немногословным: мол, мы давно не общались и он желает мне успехов в учебе. Я не знала ни одного Йилдырыма Озгувена, причем по-турецки это имя означает «Громоподобная Самонадеянность». Поразмыслив как следует, я пришла к твердому убеждению: этот человек мне совершенно незнаком. Он, наверное, порылся в гарвардском справочнике, нашел меня среди девушек с турецкими именами и, прибегнув к врожденной самонадеянности, каковой славится его семья, написал мне это идиотское сообщение. Чем больше я об этом думала, тем сильнее становился мой гнев. Да как он смеет быть таким бесцеремонным? Как смеет даже предположить, что я знаю его «garb»? Почему со мной вечно одно и то же?
Постепенно мой гнев переместился на неявный, но истинный его объект – на Ивана. Кто дал ему право усаживаться в три или в четыре ночи за компьютер, писать всё, что взбредет в голову про клоунов или вертиго, а потом слать это мне? Я приняла душ, залезла в постель и, хотя не было еще и половины десятого, забылась тревожным сном.
* * *
Пробудилась я в половине третьего. Сознавая, что в ближайшие часы заснуть уже не удастся, я натянула спортивные штаны и спустилась в компьютерный зал. Его освещали только огоньки автомата с кока-колой и космические заставки на экранах. Я опустила в автомат монетку, и оттуда выкатилась банка, словно тело – к подножию лестницы. Холодная и колючая диетическая кола – в моем теплом розовом горле. Я окончательно продрала глаза и села за компьютер.
Дорогой Иван, написала я.
Я преподаю ESL в социальном центре. Вместо «The paper is white» ученик говорит «Papel iss blonk». Я его понимаю, поскольку лично присутствовала при рождении этой фразы. Но как преподаватель английского я потерпела фиаско. Сейчас я – переводчик с языка, которым владеем только мы с ним. Я так устала и такая злая! Почему именно я должна всё это расшифровывать? Почему мне не приходят простые, понятные сообщения?
Я не поняла твое письмо про алкоголь. Оно вообще об алкоголе? Или о других неприятных вещах, которые перестают казаться неприятными, как только верх берет стремление к экспериментам? Почему вертиго – это не страх, а желание упасть? Почему тогда просто не прыгнуть? Я не понимаю, зачем ты мне всё это рассказываешь.
Но очень хочу тебя понять.
* * *
Когда я вновь проснулась, шел снег. Русский я проспала. Но на философию языка успела. В тысячный раз на доске появилась всё та же бледная надпись: Высказывание «Снег белый» является истинным, если снег – белый. Весь класс машинально повернул голову в сторону окна.
Я подумала об Иване и ощутила сожаление и стыд. Зачем я написала, что хочу его понять? Зачем мне вообще его понимать?
Студент, который только что задал вопрос, сидел в забавной позе: колени и лодыжки скрещены, руки сложены на груди, локти стоят на парте, пальцы сплетены, словно всё его органическое существо стремится стать жареным «хворостом».
– В смысле, – говорил он, – если мы возьмем эту питтсбургскую группу по противодействию онтологическому кризису…
Некоторые в классе засмеялись. Неужели они не понимают? Каждый хочет получить то, чего не имеет. Даже этот юноша – светлая голова, мозги, всё при нем – даже он хочет быть жареным «хворостом». Да, разумеется, оборотная сторона желания – это страх.