Дина весело смотрит на меня:
– Виссарионыч заходил.
– Да ну?
– Час назад, – кивает она. – Про тебя спрашивал.
Дина открывает ящик своего стола и достает степлер:
– Где, говорит, этот молокосос, я, говорит, ему мозги прочищу.
Дина щелкает степлером и скрепляет две бумаги.
– И прикинь, на меня, главное, наехал, и так грозно. Ваши, говорит, иностранные студенты без анализов учатся. Чтобы завтра, говорит, все до единого были в поликлинике и сдали говно на кал. Прикинь? Прямо так и выразился. Особенно, сказал, африканцы. А если не сдадут, пусть, говорит, убираются к своим обезьянам. Прикинь? А тут как раз заходит Ого.
– Кто заходит?
– Ну, Ого, стажер из Нигерии.
– Дина, слушай, я увольняюсь.
Дина замирает на стуле и широко распахивает глаза:
– Прикалываешься?
– Нет, правда…
– О дурак!.. – она качает головой.
– Дурак, – соглашаюсь я. – Ты мне с документами поможешь?
Дина страдальчески морщится:
– Ой, ну, Андрюш, ну не расстраивайся ты так. Хочешь, на охоту съездим в Карелию? У меня лицензия, кстати, есть. Я те такие места покажу. Или в бассейн частный? – она подмигивает. – Заодно искупаемся. У меня как раз новый купальник. Заценишь.
– Голу-у-убчики! – раздается у нас за спиной низкий, сахарный голос, картавый и слегка надтреснутый годами. Так и есть – Марк Ильич. Протягивает высохшую руку. Изящно, старомодно, словно офицер-дворянин. Чуть помедлив, крепко ее пожимаю. Как он все-таки похож на кузнечика, с этими длинными тощими ногами, всегда полусогнутыми, будто надломленными, с маленьким, украшенным сединой аристократическим черепом, едва удерживающим тяжесть черной оправы очков. А живот, смотри-ка, уже не держится, вываливается весь наружу. Жуткое это зрелище – человекообразный беременный кузнечик. Как там у пророка? “И отяжелеет кузнечик и рассыплется каперс”. Апокалипсис, мировая война. Бога Марса нужно было именно так изображать – не бравым безмозглым мускулистым парнем, а беременным переломанным кузнечиком.
– Он увольняется, прикиньте? – жалуется Дина. – И на охоту не хочет!
Марк Ильич вздыхает и сокрушенно качает головой:
– Эх, молодежь, молодежь. Все сейчас такие нервные. А всё на свете ведь не исправишь. Но вы, голубчик мой, прямо чистый Сенека или Марк Аврелий.
Его насмешка меня раззадоривает:
– А вы, Марк Ильич, меня разочаровали.
Делает движение рукой, словно отмахивается:
– Голубчик вы мой драгоценный, да как же я спать-то теперь буду? Да и потом, Аллу Львовну, крепость нашей мудрости, все равно было не отстоять. А вообще… – он разводит руками, выпячивает нижнюю губу и понижает голос. – Я вас понимаю… Я сам, знаете ли, голубчик вы мой, далеко не в восторге. Все-таки мы с ней столько лет вместе… Но все-таки, голубчик, признайте: Алла Львовна – объективно ученый посредственный… Да и как преподаватель… не ахти.
– Мужчины, вы тут еще побудете? – спрашивает Дина. – А то мне выйти надо…
– Ее ж не за это! – говорю я с досадой.
Марк Ильич снисходительно улыбается:
– За это, не за это… Не наша война это, голубчик. Не нам и решать.
– А кому, Марк Ильич?
Я вдруг чувствую, что меня охватывает жалость к этому старому, хрупкому человечку, и вместе с жалостью приходит удовольствие от всего, что мною было только что произнесено и что будет произнесено позже.
– Андрюша, – Марк Ильич бережно прикасается к моему плечу. – Ваш идеализм такой трогательный. Вы такой наивный, чистый…
Сейчас, наверное, добавит в своей обычной манере “как девочка”. Нет, молчит.
– Чего вы боитесь? – говорю. – Вы же воевали!
Марк Ильич хмурится.
– Оттого, голубчик мой, и боюсь… что воевал… Да-с, воевал! В отличие от некоторых… И награжден!
О том, как Марк Ильич воевал, в институте ходили анекдоты. Мне долгое время вообще не верилось, что этот седой человечек, хрупкий, с приторным, притворным голоском и привычкой называть собеседника “голубчиком”, воевал с немцами. Но Марк Ильич был там, и с этим ничего нельзя было поделать. Стенд ветеранов с дежурными словами “Никто не забыт и ничто не забыто” украшала его фотография: суховатый юноша с тощей цыплячьей шеей в защитной гимнастерке, сводившей некогда с ума комсомолок.
Марк Ильич в основном служил при штабе. Так всем, и ему в том числе, было спокойнее. На факультете рассказывали историю, как его однажды чуть не застрелили, причем наши, когда он доставлял пакет командующему. Он отправился с пакетом через густую немецкую дубраву, шел куда показали, строго сверяясь с картой, но в какой-то момент все-таки заблудился. Немного походил взад-вперед, побрел уже наугад и через какое-то время вышел к огромному сараю, где на карауле стоял часовой. Марк Ильич (в тот момент рядовой Гинзбург) подошел сзади незамеченным и, чтобы привлечь внимание, деликатно кашлянул в кулак, а после вежливо осведомился:
– Голубчик, не скажешь, где тут командующий?
“Голубчик” подпрыгнул на месте, будто его ошпарили, и, вскинув винтовку, завопил благим матом:
– Стоять! Стоять на месте! Стрелять буду! Руки! А ну ложись! Ложись, тебе говорю!
Марк Ильич удивленно поднял руки вверх и спросил, сохраняя невозмутимость:
– Так все-таки, голубчик, что же мне делать? Стоять или ложиться?
Его задержали до выяснения обстоятельств, а когда обстоятельства выяснились, препроводили в штаб.
Командующий, которому обо всем уже было доложено, принял его радушно. Это был, судя по архивным фотографиям, высокий ширококостный мужчина с наголо бритым черепом и огромными кулаками.
– А, товарищ Гинзбург, – радостно сказал он, тряся Марку Ильичу руку. – Ну давай-давай, проходи-садись. Голоден? Ничего, сейчас каши подрубаем. Симоненко!
– Мерси, – вежливо ответил Марк Ильич, робко присаживаясь на край стула. – Я уже подрубал консервов.
Слово “консервов” он произнес в нос, на французский манер.
Чем закончилась эта история и как на “conservy” отреагировал командующий, неизвестно. Но “товарища Гинзбурга” ни с какими поручениями никуда больше не посылали.
Вскоре он демобилизовался и был направлен в институт народного просвещения, где проработал без малого почти полвека, пережив четырех ректоров. Он хорошо знал латынь, древнегреческий, немецкий, разумеется, профессионально занимался античными сюжетами и военной историей, но преподавал общие курсы европейской культуры. Лекции читал обстоятельно, академично, со знанием дела, в манере своих старорежимных учителей, и часами выстаивал за кафедрой, перечисляя сведения, почерпнутые из старых конспектов, книг и рукописей. Печатался мало, как и все профессора его поколения. Научный материал, который он собирал по истории оружия, все накапливался, накапливался, но никак не мог накопиться.