Помню, когда я, уже молодым преподавателем, с жаром расхваливал либеральное образование, он терпеливо выслушал меня и сказал:
– Понимаете, Андрюша, есть традиция, многовековая традиция, есть опыт мудрых людей и строй науки. Всё это сильнее человека. Традиция вбирает человека в себя и формирует его, у него не спросясь. А вы, я погляжу, – тут он в задумчивости, в своей обычной манере, поскоблил подбородок, – хотите, чтобы человек сам все решал? Как учиться? Чем питаться? Где жить? Так ведь?
Мы сидели в буфете филологического факультета за столиком, предназначенным для преподавателей. К тому моменту я уже сам начал читать лекции – и очень гордился тем, что могу теперь на равных сидеть за этим столиком со своими вчерашними учителями. Было шумно: рядом галдели студенты, за окном рабочие разгружали грузовик и громыхали железом, играло радио, громко трещала, отфыркиваясь паром, огромная кофеварка. Вся эта суета, этот первородный хаос мне нравились – очень хотелось к ним прикоснуться, все увидеть, услышать, прочувствовать – зрелая жизнь только-только начиналась.
– Да, – снисходительно сказал я сквозь окружающий шум и поднял со стола чайную ложку. – Хочу. Если бы я мог сделать выбор, то слушал бы ваши лекции, например, а не всякую ахинею…
– А вы уверены, – добродушно спросил Петр Алексеевич, пропустив мимо ушей мою лесть, – что это была такая уж ахинея?
– Уверен, – твердо объявил я и бросил ложку на стол. Она глухо звякнула о тарелку. – Еще как уверен!
– Понимаете, – Петр Алексеевич поднял брошенную мною ложку, повертел ее и опустил в стоящий перед ним на столе пустой стакан. – Дать образование человеку – это почти как его родить. А вы, кажется, хотите невозможного… Чтобы он сам себя родил. Взял и на ровном месте родил.
– Почему это невозможно? Вот Лао-Цзы, например… – я откинулся на спинку стула и победно посмотрел на него. – Взял и сам себя родил.
Петр Алексеевич нахмурился и покачал головой. Неуклюжим дрожащим движением ладони пригладил седую челку. Волосы лезли ему в глаза.
– Бог создал человека… – начал он ответственно.
– По образу и подобию? – иронично перебил я его.
– Это маловероятно… Но он знал, что ему дать: две руки, две ноги, два глаза. Понимаете? Печень, почки, селезенку…
– Коллеги! Вы уже поели?! Может быть, другим уступите место? – возле нашего стола остановилась пожилая низкорослая бабуля, преподавательница французского. В руках она держала поднос. Ее физиономия, яичный желток, выражала академическую укоризну.
– А теперь представьте, – сказал Петр Алексеевич, поднимаясь, его узкие глаза в удивлении округлились, – что человек сам себя создает. Причем с нуля, с рождения. Не имея ни малейшего понятия об анатомии. Представили?
Он растерянно развел руками. Я тоже встал со своего места и принялся собирать нашу посуду на поднос.
– Вот он выберет один глаз вместо двух, одну руку и два рта, например. Давайте я вам помогу, Андрей?
– Спасибо, я уже…
Мы направились к столу с грязной посудой.
– Надо же о других думать! – сказала нам вслед преподавательница французского. – Хотя бы иногда!
– Так вот, – продолжил Петр Алексеевич. – Выберет все это, а про почки с печенью забудет. И кем этот ваш либеральный человек получится? Калекой… Понимаете? И при том, что самое ужасное, самодовольным, глупым калекой!
Круглое мясистое лицо Петра Алексеевича, всегда такое живое, вдруг болезненно дернулось. Мне даже показалось, что у него в глазах блеснули слёзы. Но это упрямство раздражало. Сделалось обидно. Мы, его ученики, всегда гордившиеся учителем, только-только начали что-то новое – а он взял и плюнул в нас.
– Знаете что? Вы рассуждаете как реакционер! – объявил я и поставил поднос на стол с грязной посудой. Мы подошли к выходу, и я пропустил Петра Алексеевича вперед.
– Нет уж, после вас, – улыбнулся он, и я прошел первым.
– Мир меняется, – раздраженно сказал я, когда мы вышли в коридор. – Вы же сами нас учили, что Бог – это время, что дух являет себя в разное время по-разному и что даже откровение надо принимать сообразно времени. И не следовать букве…
Разговаривать дальше не было никакого смысла. Я видел, что он не согласен, что слушает с какой-то обреченной покорностью, и, сославшись на неотложные дела, поспешил откланяться.
– Хоть звоните или заходите, – сказал он на прощание, тепло пожимая мне руку.
Но я не звонил и не заходил.
Почему его жизнь закончилась так нелепо? Наверное, он ходил туда, в этот публичный дом на Рубинштейна, к этой проститутке в желании обрести хоть какой-то контакт с настоящим, который мог для него возникнуть разве что из лживых, купленных, бесстыжих слов, жаркого шепота, раздвинутых ног, выбритого межножья. Какая-никакая, а все-таки связь с реальностью, с городом, в котором он жил. Может, так и надо умереть? В блудилище, как фон Зон, а не в Венеции, как Ашенбах? И только затем, чтобы стать всеобщим посмешищем, чтобы мир ни в коем случае не был благоговейно потрясен.
Похороны завершились дежурными словами скорби о самоотверженности покойного, о его преданности науке, о том, что он был большим ребенком. Потом все, удовлетворившись скорбью, направились к выходу, к проржавевшим воротам, гостеприимно распахнутым, а за ними стали прощаться, разбредаться в разные стороны.
Я пошел вместе со всеми и тут же за воротами увидел Татьяну Васильевну Белову, ученую даму, известную всему Петербургу и всей Москве. Она занималась проблемами головного мозга, и ее часто приглашали на телевидение. Седая, умудренная опытом и годами, острая на язык, она нравилась решительно всем. Даже своим врагам, коих было немало. Мы часто виделись на разных конференциях, и я подошел поздороваться. Белова курила в компании незнакомого мне крупного молодого мужчины, одетого в кожаную куртку и черные джинсы, крепкого, коротко стриженного, круглолицего, с восточными глазами, очень глубокими и темными.
– Вот, встречаемся по такому грустному поводу, – приветствовала она меня. Я заметил, что, несмотря на сильный ветер, ее пальто было расстегнуто.
– Герман, – настороженно отрекомендовался мужчина, и я сразу узнал тот самый голос, обладатель которого полчаса назад объявил себя ведантистом.
Мы пожали руки, и я назвал свое имя. Сказал, что ходил в семинар Петра Алексеевича.
– Тоже ходили? – обрадовался Герман. Он энергично потушил сигарету о решетку и бросил окурок в урну. – А, так я вас, кажется, знаю. Вы – Арсланьян?
Я улыбнулся и покачал головой. Белова засмеялась и стряхнула пепел.
– Ой, простите, – смутился мой собеседник. – Я вспомнил – Айрапетян. Точно, Айрапетян.
В голове сразу возник образ молодого армянина, то ли писателя, то ли массажиста, крепкого, по-крестьянски сбитого, как этот Герман, но почему-то невысокого роста.