Пастор в черном костюме появился из ризницы под пение хора. Миссис Эллисон и ее сыновья, ведомые распорядителем похорон, прошли вдоль рядов и заняли места на передней скамье. Ники подался вперед, когда пастор заговорил о Гэри Эллисоне, о том, какой замечательный это был человек, муж, отец и сослуживец.
Старший сын Гэри встал и произнес панегирик в честь отца. Он рассказал, что отец научил его рыбачить и охотиться, играть в бейсбол и разбивать лагерь в лесу. Ники было больно слушать похвалы сына, хорошо знавшего своего отца.
Немало долгих часов провел Ники в мечтах, как было бы, останься его отец в живых. Дружили бы они? Или у них были бы другие отношения, недопонимание, боль и упущенные возможности, как это бывает между отцами и сыновьями? Эти раздумья заставили его плакать. И он ненавидел себя за слезы.
Он нашарил платок в кармане и вытер глаза. Зачем, спрашивается, он вообще пришел на эти похороны? Но, учитывая нечто, подвигшее его прийти, теперь ему пришлось вкусить свою долю чужого горя.
Поднялся младший сын Гэри, чтобы тоже произнести речь. Ники решил было уйти, пока молодой человек направляется к кафедре, но распорядитель, сидевший в конце скамьи, загораживал путь. Принужденный остаться, Ники постарался подумать о чем-то другом, но вдруг услышал, как сын мистера Эллисона сказал: «Папа ни разу не был за океаном, он впервые собрался туда».
Ники хотелось встать и крикнуть: «Твой отец знал, что у него больное сердце, он не должен был так долго ждать!» – но потом он вспомнил человека, которого едва ли можно было упрекать за промедление, да и к тому же путешествие – роскошь, а у человека была семья. Но теперь Гэри Эллисон умер, и оказалось, что он не сделал всего, о чем мечтал. Ники видел отчаяние в глазах мистера Эллисона в тот день. Зная, что у него больное сердце, мистер Эллисон все равно не хотел умирать и не планировал умереть именно в тот день. Все у него было отнято, и у него не было даже права голоса.
Ники почувствовал приступ клаустрофобии – такой острый, что стало трудно дышать. Он вспотел с головы до ног, сердце трепыхалось. Отбросив приличия, он шепотом извинился, перелез через пару в конце ряда и сбежал из церкви в сверкающий рубиновый день. Вырвавшись на свободу, он пил свежий воздух могучими глотками, наслаждаясь им, наполняя легкие, радуясь пространству, не стиснутому стенами.
Потом он пришел в себя. Медленно бредя к машине, он услышал тиканье больших часов, тех самых, которые определяют точный миг рождения человека и миг его смерти, и присутствуют они в каждом хронометре, установленном солнцем. Ники видел, как истекают дни его жизни, глядя на равнодушный циферблат круглых часов в классе школы Святого Карло Борромео, он видел это и на маленьких золотых часах священника в ризнице церкви Святой Риты, на часах с кукушкой в кухне семейства Палаццини, на мигающем таймере мины во Франции. Время утекало под тиканье часов в диспетчерской и хлипкого медного циферблата в гараже, на котором был еще и термометр, его наручных часов и секундомера миссис Муни, который она включала, отстукивая морзянку. Об этом тикал будильник на тумбочке, который грохотал, как пустое мусорное ведро, и подпрыгивал, напоминая Ники, что пора вставать и взять себе день, ему не принадлежащий.
Время тащилось по циферблату часов в Первом национальном банке, когда он ждал собеседования по поводу кредита, по римским цифрам на часах в филигранной оправе в костюмерной Театра Борелли, где он дожидался окончания антракта, по перламутровому глянцу вокзальных часов в Риме сразу после войны. Ониксовые стрелки этих часов замерли, и он опоздал на поезд, следовавший в портовый город, где Ники мог бы сесть на корабль и отплыть на нем домой в Америку. Он слышал каждый хронометр, тикающий, бьющий, звенящий, жужжащий, кукующий, и все они волокли его к концу жизни, в которой он был обречен доставлять радость всем на свете, кроме себя самого.
Но вдруг все стихло. Лишь отдаленный собачий лай и заливистый смех девичьей стайки, пробежавшей мимо.
Пришло время Ники Кастоне начать жить осмысленной жизнью, проводить долгие часы дней своих, занимаясь любимым делом, – делом, которое имеет для него значение, которое привносит смысл в мир, принадлежащий только ему, тот мир, где риск означает взросление, где само действие и есть награда.
Все должно уйти, решил он, садясь в машину, и все уйдет. Потому что теперь он знал, знал с определенностью, данной не каждому, что скоро и ему лежать в сосновом гробу под покрывалом из лавровых листьев невыразимо прекрасным весенним днем.
Ники Кастоне решил, что не должен умирать, так и не пожив.
4
Калла сидела на краю сцены, болтая ногами, и перелистывала разъемную папку со сценарием «Двенадцатой ночи». Ники пристроился рядом, заглядывая Калле через плечо. Она отыскала нужную сцену, принялась читать и при этом не глядя взяла сигарету из руки Ники, поднесла к губам и затянулась. Вернув сигарету, продолжила чтение.
– Не знал, что ты куришь. – Ники стряхнул пепел в импровизированную пепельницу – старую жестянку из-под горохового супа.
– Я не курю.
– А кто стащил у меня сигарету?
– Всего-то одна затяжка. Это меня успокаивает.
– Значит, ты курильщица.
– Я за всю жизнь пачки сигарет не купила.
– Значит, ты «стрелок».
– Никакой я не «стрелок». Я ни разу не докурила сигарету до конца.
– За всю твою жизнь, скажем, лет с пятнадцати…
– С шестнадцати…
– С шестнадцати лет ты начала стрелять сигареты. А теперь тебе сколько? Двадцать один?
– Двадцать четыре, но спасибо. Мне пригодятся эти три года, я бы прибавила их к девяти прошедшим.
– Не думаю, но – пожалуйста. Значит, за двенадцать лет ты могла бы выкурить целую пачку сигарет, а то и больше.
– Может, и так. – Калла впрыгнула на сцену. – Но это все равно не превращает меня в курильщицу.
– А чем плохо быть курильщицей?
– Да ничем. Но я не хочу курить постоянно.
– Почему? Кому-то не нравится, что ты куришь?
– Фрэнку.
– А-а-а, Фрэнку. – Ники приложил руку к сердцу.
– Да, Фрэнку. Пообещай мне не прижимать руку к сердцу, играя в моих пьесах.
– Обещаю. – Ники опустил руку и спрятал в карман.
– Он не любит, когда женщины курят.
– Тогда он точно не поклонник Бетти Дэвис.
– Угадал. Линда Дарнелл, Джейн Тирни – вот кто в его вкусе.
– Брюнеточки.
– А что такого?
– Да ничего. Вспомни Пичи. У нее волосы черные, как шины фирмы «Файрстоун».
– Надеюсь, ты находишь более романтические сравнения, когда описываешь внешность Пичи в ее присутствии.
– Она еще ни разу не жаловалась. – Ники положил окурок в пепельницу и вскочил на сцену рядом с Каллой. – Поверь мне.