Ники вырвался из ряда машин на красном свете и выехал на тротуар. Он уже заворачивал к больнице, когда миссис Эллисон вскрикнула.
Ники остановился у входа в отделение экстренной помощи, выпрыгнул из машины и помчался в поисках врача. Он вернулся, подбежал к двери, за которой сидела миссис Эллисон, и открыл ее.
– Помощь уже близко, – сказал он мистеру Эллисону, жена которого плакала и гладила мужа по лицу и рукам, стараясь привести его в чувство.
– Он умирает. Гэри, очнись, – в отчаянии сказала она.
Ники проверил пульс, как его учили, когда он был в армии. Он потрогал шею мистера Эллисона с одной стороны, с другой, на руке, на запястье. Пульс еле прощупывался.
– Есть пульс? – спросила жена.
Ники закрыл глаза, чтобы сконцентрироваться, ощутить пальцами слабые биения.
– В сторону, – рявкнул санитар.
Ники отступил от машины, пока санитар под руководством медсестры переносил пациента на каталку.
Жена выскочила из машины, уже в неистовстве. Она кричала на медиков, словно это была их вина, спрашивала, знают ли они, что делают, словно чье-то знание могло здесь помочь.
Медсестра приподняла простыню, сложенную треугольником в ногах каталки. Ветер усилился, когда она расправляла простыню. Простыня вздымалась, словно белоснежные крылья ангела в голубом небе.
Ники слышал, как хлопают крылья над криками санитара, скрипом колес каталки, отчаянными жалобами жены и уверенными приказами медсестры. Попытки спасти умирающего происходили как будто за стеклом. Ники поднял голову, чтобы найти причину звука, но там не было ничего, кроме синевы.
Миссис Эллисон бежала рядом с каталкой, которую санитар толкал по коридорам Абингтонской больницы. Ники все еще стоял там, где уступил место медикам. И не сдвинулся, пока не начали прибывать машины «скорой», нуждавшиеся в парковке. Он закрыл двери такси и припарковался поближе к входу в больницу, затем вытащил чемоданы Эллисонов из багажника и отнес их в холл. Там он сел так, чтобы видеть приемный покой, и стал ждать. Ники не знал, как долго он сидел там и смотрел на часы.
Появлялись люди с разными жалобами. Вбежала женщина, нянча завернутую в окровавленное полотенце руку. Отец принес на руках мальчика лет семи с пакетом льда на разбитой бейсбольным мячом губе. Мать мальчика бежала рядом с ними, не забыв положить выбитый зуб в стакан с молоком, чтобы сберечь корень. Чуть позже появилась парализованная женщина. Ее серое лицо казалось вылепленным из мокрой глины, словно скульптор сжал его, придал ему немыслимую форму в поисках идеала симметрии и красоты.
Дневная смена перешла в ночную в регистратуре напротив Ники, и миссис Эллисон, женщина без шляпки, так и не доехавшая с мужем и чемоданами до Международного аэропорта Нью-Йорка, наконец вышла из дверей. Она казалась крошечной, как нежная птичка из дутого стекла из тех, что вешают на люстру, такая хрупкая, что свет мог просочиться сквозь нее.
Ники встал, держа в руках фуражку. Она подошла к нему:
– Вы ждали меня?
– Я думал, что могу что-нибудь для вас сделать.
– Он умер.
Ники кивнул:
– Мои соболезнования. Наверно, мне следовало вызвать «скорую помощь».
– Это уже не имело бы смысла.
Ники удивился:
– Не понимаю.
– В детстве он чуть не умер от скарлатины. Когда я его встретила, это было первое, о чем он мне сообщил. Он сказал: «Время мое отсчитано», сказал, что у него больное сердце, аритмия. Мы были на вечеринке, музыканты играли громко, и я подумала, что он сказал «я неритмичный». И я ответила, что это поправимо. Он засмеялся и сказал: «Нет – у меня аритмия». И все годы напоминал об этом. И однажды, когда мы спорили о чем-то, я потеряла терпение и сказала: «У всех время отсчитано». И он сказал: «Разница в том, что я это точно знаю». Почему я не поверила ему?
Сыновья миссис Эллисон и другие родственники появились в дверях и заметили ее. Они окружили ее, плачущую, стали успокаивать, и скоро все двинулись к выходу. Ники передал чемоданы одному из близких. Миссис Эллисон этого не заметила, но Ники понимал, что потом ей понадобится одежда мужа. Все это станет важным – потом. Ники смотрел, как миссис Эллисон, обмякнув на руках сыновей, покидала больницу. Семья – самое главное, она сплачивается ради себя самой, чтобы пережить трагедию, чтобы быть поближе, стать сильней и излечиться. Те, кто не разделяет их имени, их горя, их прошлого, остается в стороне. Он лишь свидетель, прохожий, наблюдающий один миг в пейзаже чужой жизни. Но Ники слышал шум крыльев, и теперь смерть Гэри Эллисона стала частью и его прошлого тоже.
Ники бесцельно ехал по Четвертому шоссе, после того как покинул больницу. Он остановился выпить кофе и покурить. Не готовый еще вернуться в гараж или домой, он вдруг оказался на Брод-стрит.
Он припарковался за Театром Борелли, около служебного входа, поднялся по ступенькам, потянул дверь, и, к его радости, она легко открылась. Этим театр сильно напоминал церковь – обычно там тоже в любое время можно было найти незапертую дверь. Он включил освещение и прошел на сцену, где декорации «Двенадцатой ночи» скучали под пятнами света. Весельная лодка, сохнущая на мешковине, изображающей берег Иллирии, была подперта на полу, весла аккуратно сложены внутри. Лес, скопление деревьев из папье-маше, обступил кулисы. Ники стоял на опушке воображаемого леса, он желал ему разрастись и заполнить акры и акры нарисованного горного пейзажа на заднем плане. Он представлял, как входит в тот мир и никогда не возвращается в этот.
Но ничего не произошло. Постояв, он спустился со сцены и пошел по ступенькам, ведущим на бельэтаж. В темноте театра он занял место на бархатном сиденье, истертом задами и временем, – в самый раз для его усталого тела. Запах театра – краски и мела, застоявшихся духов и мяты – успокоил его.
Потрескивание потолочных ламп, тускнеющих на черном фоне, напомнило ему о заторе на дороге, металлические оболочки налегали друг на друга, крылья люстр открывались, как капоты. Ему нравился дремлющий между представлениями театр, каждая его отдыхающая деталь. Не хватало только актеров, обслуги и зрителей. Несмотря на случившееся сегодня, театр еще подавал Ники надежду.
Ники наблюдал из бельэтажа большинство репетиций за последние три года и помнил каждую подробность. В первый день репетиции новой пьесы Сэм Борелли всегда вершил ритуал. Он собирал сотрудников и труппу на сцене, представлял их друг другу. Вместе получалось сорок или пятьдесят человек, но Сэм всех знал по имени, и когда он представлял каждого отдельно, то кратко перечислял его обязанности и объяснял, почему он самый лучший в своем деле.
Одинаково оценивались и исполнитель главной роли, и оформитель, и костюмер, и ассистент режиссера, и сам режиссер. Борелли настаивал, что театр принадлежит всем, независимо от роли или должности, и это пришло от желания каждого добиться наивысшего результата, фокусируясь на задаче, делать свою работу наилучшим образом, потому что вкладом каждого участника определяется результат представления и, следовательно, – то, что получат зрители.